SexText - порно рассказы и эротические истории

Развод. Зона любви или Рассказы о любви










 

Пролог

 

Предательство — это не удар. Это не мгновенная боль, от которой кричат. Это тишина. Глухая, липкая тишина, которая обволакивает тебя, медленно разъедая изнутри.

Сначала ты не веришь. Ты смотришь в глаза тому, кого любила, ждёшь объяснений, оправданий, чего угодно — только не этого молчания. Но он молчит. Ты зовёшь его по имени, но он отворачивается, будто тебя больше нет.

В этот момент ты умираешь. Не полностью, нет. Всё сложнее. Ты остаёшься живой, но та часть тебя, что верила в любовь, больше не дышит. Это медленная смерть. С каждым вдохом в груди становится пусто.

Я сам недавно узнал. Мне жаль.

Эти слова звучат в голове снова и снова, как плёнка, застрявшая на одном кадре.

Мне жаль.

Он не сказал:

Я боролся за тебя. Я верю тебе. Я не позволю им это сделать.

Он просто сказал

жаль

— и отдал меня чужим людям, словно выбросил ненужную вещь.

Наручники обжали запястья, холодный металл впивался в кожу, но это была не самая сильная боль в тот момент. Настоящая боль — это их взгляды. Марины, Славика. Дети, которых я любила больше жизни, смотрели на меня так, будто я враг. Будто я их предала, хотя предали меня. Я пыталась найти их глаза, шептала:Развод. Зона любви или Рассказы о любви фото

Пожалуйста, поверьте мне.

Но они уже не слышали меня.

Я помню каждый их взгляд, каждую тень разочарования на лицах, каждую слезу. Это не забывается. Ты засыпаешь с этим, просыпаешься с этим. Ты смотришь в потолок, думая:

Что я сделала не так? Почему моя любовь не спасла нас?

Иногда я думаю, что легче было бы умереть тогда, в тот вечер. Но меня заставили жить. Жить с этим молчанием внутри. Жить с пустотой там, где раньше был дом, семья, он.

Иногда я даже боюсь дышать слишком глубоко. Боюсь, что эта боль разорвёт меня изнутри.

Если не сложно, добавьте пожалуйста книгу в библиотеку, чтобы получать уведомления о выходе новых глав, и поставьте звездочку)))

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

 

 

Глава 1

 

Сегодня мне исполнилось 45.

Я стою у зеркала, медленно провожу пальцами по ткани светло-кремового платья. Оно струится по фигуре мягко и изысканно — именно так, как я хотела. Виктор всегда говорил, что в этом цвете я выгляжу, как королева. Я улыбаюсь, поправляю прядь волос за ухо и произношу вслух:

— Королева.

Мой голос звучит почти уверенно. Почти.

Из кухни доносятся голоса детей, и я невольно задерживаю дыхание, прислушиваясь. Марина смеётся, шутит над чем-то, а Славик бурчит в ответ, как всегда. Они дома. Мои дети. Моя семья. На секунду я закрываю глаза и пытаюсь зацепиться за это чувство. Это мой день. Сегодня я должна чувствовать себя счастливой.

Но внутри что-то холодное шевелится и не даёт покоя. Ком в груди всё растёт, хотя я пытаюсь его задавить. В последние недели Виктор был странным. Сначала это были мелочи: короткие ответы, быстрые поцелуи в щёку, которые даже не касались кожи. Потом он перестал держать меня за руку, когда мы ложились спать. Когда я наклонялась обнять его сзади на кухне, он отодвигался. Я думала, что это усталость. Проблемы на работе. Мы же вместе столько лет — не может быть иначе.

Я помню вчерашний вечер. Я вошла в кабинет, а он быстро выключил экран ноутбука и встал, как будто я застала его за чем-то запретным.

— Что ты там делаешь? — спросила я, пытаясь говорить легко.

— Ничего важного, — ответил он слишком быстро и потянулся к телефону. — Просто дела.

Мне показалось, что я больше не знаю этого мужчину. Я вышла из комнаты, но сердце билось так быстро, что мне пришлось сесть в коридоре и положить ладонь на грудь. Я была уверена, что это пройдёт.

Но это не прошло. И сейчас, стоя у зеркала, я чувствую, как что-то надвигается, как шторм на горизонте. Я боюсь поверить своим мыслям.

Может, он разлюбил меня?

Нет. Нет, я не позволю этим мыслям разрушить сегодняшний вечер. Я глубокий вдох, ещё один. Сегодня всё будет хорошо.

Марина появляется в дверях, прислонившись к косяку с бокалом вина в руке. Она уже взрослая женщина, но в её улыбке я всё ещё вижу ту маленькую девочку, которая однажды принесла мне букет ромашек из сада, сказав, что я её самая красивая мама.

— Мам, всё готово, — говорит она. — Славик уже открыл вино. Пойдём. Сегодня твой день.

Я улыбаюсь ей, хотя в груди всё так же холодно. Я не покажу ей, что боюсь. Я мать. Мать всегда должна быть сильной.

— Пойду, — шепчу я и делаю последний взгляд в зеркало.

Соберись. Ты сделала всё, чтобы этот день стал идеальным. Пусть он будет таким.

Марина подходит ко мне ближе, кладёт руку мне на плечо:

— Мам, ты уверена, что всё в порядке?

Она чувствует это. Чувствует, что внутри меня что-то трещит. Я вижу это в её глазах.

— Всё хорошо, дорогая. Просто немного устала. — Я сжимаю её руку и пытаюсь передать ей тепло, которого самой не хватает.

Марина кивает, но перед тем, как выйти из комнаты, бросает на меня долгий, задумчивый взгляд.

Когда я остаюсь одна, я снова смотрю на своё отражение.

Ты Анна Брагина. Ты успешная женщина. Ты прожила 25 лет в браке с мужчиной, которого любишь. Ты построила дом, вырастила детей, и сегодня твой день. Ты заслуживаешь счастья. Слышишь меня? Ты заслуживаешь счастья.

Но чем дольше я смотрю на своё лицо, тем больше мне кажется, что эта уверенность — лишь тонкий слой, который может треснуть в любой момент.

Я смотрю на бокал в своей руке, вижу, как тонкая золотистая жидкость лениво катится по стенкам, и делаю глубокий вдох. Этот вечер должен быть идеальным. Дети смеются, свечи горят, на столе блюда, которые я готовила с любовью. Это мой день. Я заслуживаю счастья.

Я поднимаю бокал. Рука дрожит едва заметно, но я быстро сжимаю стекло крепче. Взгляд на Виктора. Он рядом, как и всегда. Мой муж, моя опора, мой дом.

— Хочу сказать несколько слов, — мой голос звучит ровно, но внутри меня всё словно на тонкой грани, где одна неверная эмоция может сорваться в крик. Я сглатываю и продолжаю:

— Мне было 18, когда мы поженились. Почти вся моя жизнь прошла рядом с тобой. И я благодарна за это. Я люблю тебя.

Виктор кивает, но глаза не поднимает. Он смотрит куда-то в тарелку с рыбой и молчит. Его лицо спокойное, но слишком пустое. Как будто это не слова обо мне и не слова о нас. Я знаю его слишком хорошо, чтобы не почувствовать это отчуждение. Я пытаюсь говорить дальше, но ком в горле становится всё больше.

— Мы вместе преодолели столько трудных моментов. Бывало тяжело, но мы всегда находили способ оставаться семьёй. Я горжусь нами. Я горжусь тобой, Виктор. Мне сорок пять, а я чувствую как будто мне двадцать.

Я улыбаюсь, но эта улыбка больше похожа на маску. Дети аплодируют, Марина слегка трёт мне руку, как будто хочет поддержать, но я замечаю, как её глаза косо косятся в сторону отца. Она тоже чувствует это — что-то не так.

Виктор кивает ещё раз, бросает короткий взгляд на меня, но сразу же опускает глаза обратно в тарелку. Я замечаю, как его рука скользит к телефону под столом. Он быстро проверяет экран, почти незаметно. Почти. Но я вижу всё.

Это уже не случайность. Это бьёт меня в самое сердце.

Я сжимаю зубы, чтобы не спросить: «Что там, Виктор? Что может быть важнее меня?» Я молчу, потому что, если я заговорю, то потеряю контроль. А если я потеряю контроль, я уже не смогу остановиться.

— Мам? — тихо спрашивает Марина, наклоняясь к моему уху. Её голос — это едва слышимый шёпот, но в нём столько тревоги, что у меня внутри всё переворачивается. — С папой всё в порядке?

Я делаю вид, что её вопрос не задел меня, хотя от этих слов у меня сдавливает грудь. Я боюсь, что сейчас взорвусь. Я беру её за руку и мягко сжимаю. Улыбаюсь так, как умеют только матери, когда не хотят, чтобы их дети знали, что внутри всё рушится.

— Конечно, всё в порядке. Просто по работе звонят.

Она не верит. Я вижу это в её глазах. Она знает меня слишком хорошо. Но я держусь, потому что не могу позволить ей увидеть мои трещины.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Виктор откидывается на спинку стула и берёт вилку в руки, будто просто решил попробовать кусок рыбы, но я вижу, как его пальцы сжимаются слишком крепко. Он знает, что я чувствую это. Он знает, что я вижу его насквозь. Но он ничего не делает.

Я отпускаю руку Марины, снова делаю глоток шампанского и чувствую, как оно обжигает горло. Боже, я не хочу этого знать. Я не хочу знать, что происходит с моим мужем.

Но теперь, сидя за этим идеально накрытым столом, я понимаю: эта трещина больше, чем я думала.

Снаружи позвонили. Кто-то пришел.

________

Я вздрагиваю и автоматически бросаю взгляд на часы — слишком поздно для гостей.

— Я открою, — говорю я и встаю со стула. Сердце бьётся быстро, но я заставляю себя успокоиться. Может, это сосед, попросить соль или пожаловаться на музыку.

- Может…поздравить пришли или принесли цветы. – говорит Марина.

Звонят настойчиво. Я выхожу по узкой дорожке к калитке, открываю, и всё внутри меня вздрагивает.

1EhBmSq4

Передо мной стоят четверо полицейских в форме. Холодные лица. Никакой улыбки, никакого объяснения, только деловой тон и документ, который мне суют прямо в лицо.

— Анна Викторовна Брагина?

— Да, — мой голос трещит, как старое стекло.

— У нас ордер на обыск и арест по подозрению в финансовых махинациях и хищении крупных денежных средств через семейный бизнес.

Я не понимаю слов. Они звучат, как шум телевизора на заднем плане, в который ты не вслушиваешься. Обыск. Арест. Хищение. Семейный бизнес.

Я слышу, как бокал выскальзывает из моей руки и разбивается о дорожку, разлетаясь осколками. Звук возвращает меня в реальность, но ненадолго. Я открываю рот, но из него вырывается только:

— Что? Нет. Это ошибка. Это какая-то ошибка!

Офицеры проходят мимо меня в дом, как будто я — пустое место. Я пытаюсь их остановить, кричу:

— Подождите! Остановитесь! Виктор!

Я оборачиваюсь и вижу его. Мой муж стоит в холле, напротив лестницы. Его лицо бледное, губы сжаты в тонкую линию. Он не двигается. Он просто смотрит.

— Виктор, скажи им! — Я хватаю его за руку, но она ледяная, как будто он уже не живой. — Скажи им, что это ошибка!

EmeNl0Iw

Его пальцы отодвигаются от моих так осторожно, как будто я яд.

Полицейский подходит ближе и спрашивает его:

— Господин Брагин, вы знали о финансовых махинациях вашей жены?

Я смотрю на Виктора. Я молюсь, что сейчас он посмотрит на меня, возьмёт мою руку и скажет, что это чушь. Что это ошибка. Что мы вместе разберёмся. Он же мой муж. Мы женаты уже 25 лет. Он клянётся мне в любви каждое утро, когда пьёт кофе.

Но он тяжело вздыхает.

— Нет, — говорит он ровным голосом, но я слышу в нём усталость. — Я сам недавно узнал. Я в шоке, как и вы.

Как и вы.

У меня холодеют пальцы, колени подгибаются, и я хватаюсь за его плечо, как утопающий за спасательный круг. Но его плечо холодное, и он отступает на шаг назад.

— Ты знал, — шепчу я. Горло пересыхает, а голос срывается так тихо, что я не уверена, услышал ли он меня. — Ты знал… и молчал?

Виктор не смотрит на меня. Он смотрит куда-то мимо, на пол, на стену — куда угодно, только не в мои глаза. Как будто я перестала существовать.

Я оседаю на колени прямо на пол прихожей, хотя даже не помню, как упала. Моё платье собирается складками, туфли впиваются в щиколотки, но я ничего не чувствую. Только боль в груди. Дети молчат. Не двигаются…Марина смотрит на меня, на отца.

- Это какое-то недоразумение. Папа не молчи.

- Увы это правда! – кивает он…

Мир рушится. Я больше не слышу команд офицеров, не вижу, как они вытаскивают документы из шкафа. Я слышу только его слова, снова и снова:

Я сам недавно узнал.

Я в шоке, как и вы.

Сколько времени он знал? Неделю? Месяц? А может, с самого начала? Он всё это время спал со мной в одной кровати, смотрел мне в глаза и молчал. Он предал меня так тихо, что я даже не заметила, когда это случилось.

Полицейские надевают на меня наручники. Металл холодит кожу. Я не сопротивляюсь. Мои глаза всё ещё прикованы к Виктору. Он даже не пытается вмешаться.

 

 

ВИЗУАЛЫ

 

ВИЗУАЛЫ

АННА И ВИКТОР

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

 

 

Глава 2

 

Его слова впиваются в меня, как нож, разрывая всё внутри.

Я не мог представить, что ты способна на такое.

Я слышу его голос, но не понимаю. Это не может быть он. Не мой Виктор. Мой муж никогда бы не сказал этого. Он знает меня. Он должен знать. Мы столько лет были вместе. Я держала его за руку в больнице, когда он лежал с температурой, стирала его рубашки, когда он приходил домой поздно, я родила ему детей и улыбалась, даже когда хотела плакать от усталости. Он знает меня. Он должен знать, что это ошибка.

Я смотрю на него, как будто сейчас смогу прочитать правду в его глазах. Но там пусто. Серо. Ничего.

— Ты… не веришь мне? — шепчу я. Губы едва двигаются. Словно парализованы. Я боюсь даже дышать, потому что если он не ответит, я рухну прямо здесь.

Он молчит.3UPNi8fg

Его молчание — это самое страшное, что я когда-либо слышала. Оно холодное, как ледяная вода, которая заливает лёгкие и не даёт дышать. Я ищу в его взгляде что-то, что скажет мне:

Я верю тебе. Я с тобой.

Но он смотрит сквозь меня, как будто я больше не существую.

Нет. Нет. Это сон. Это ошибка.

Я делаю шаг вперёд и хватаюсь за край его пиджака, как за спасательный круг. Он должен что-то сказать. Сейчас. Он должен меня спасти. Он же мой муж. Мой Виктор.

rdnnuc_L

Но он отступает на шаг назад. Я чувствую, как мои пальцы соскальзывают с его ткани, как будто я упускаю его навсегда. Пустота между нами больше не заполнится.

Марина делает шаг вперёд. Я слышу её всхлип, и этот звук режет меня изнутри. Я смотрю на свою дочь — она выглядит так, будто её мир рушится вместе с моим. Лицо побелело, губы дрожат, глаза блестят от слёз, которые она пытается удержать.

zekzj4br

Она хочет мне верить. Я вижу это. Она цепляется за надежду, за то, что я скажу ей что-то, что развеет этот ужас. Она сжимает кулаки так сильно, что я вижу, как ногти впиваются в кожу.

— Мама… — её голос рвётся из глубины души. — Скажи, что это неправда. Пожалуйста.

Её голос дрожит, она задыхается от собственного страха, но не может остановиться. Она ждёт. Она ещё верит, что я могу всё исправить.

Я тянусь к ней, пытаясь взять её за руку.

vuMk5Tgl. Пальцы дрожат. Я должна её удержать, я не могу позволить ей отдалиться.

Но она отступает.

Она отступает так медленно, но это больнее, чем если бы она закричала. Её шаг назад рвёт моё сердце на куски.

— Марина… — шепчу я, но голос срывается.

— Это ошибка, — наконец произношу я громче. Я хочу верить, что если повторю это достаточно много раз, она поверит. — Это ошибка. Ты должна мне верить. Я не делала этого. UASXpuZG

Но в её глазах я вижу сомнение. Оно растёт, как тень. И эта тень уже поглотила нас обеих.

Когда судья объявляет приговор, я чувствую, как в груди что-то разрывается. Восемь лет. Восемь. Лет. Как медленно и мучительно каждое слово рвёт мой разум на куски, а сердце… сердце кажется мёртвым. Оно больше не бьётся, не сопротивляется, не живёт.

– Восемь лет лишения свободы в колонии общего режима, – голос судьи звучит откуда-то издалека, глухо, словно я слушаю его из-под воды.

Это сон. Это точно сон. Должен быть. Всё это не может быть реальностью. Я не могу сидеть здесь в этом душном, пропахшем слезами и потом зале суда, не могу слышать, как молоток судьи глухо ударяет по деревянной поверхности, запечатывая мою судьбу, как крышка гроба.

Мои руки дрожат. Губы дрожат. Но я молчу. До того момента, пока звук слов не доходит до самой глубины моего сознания.

Восемь лет.

– Нет! – крик срывается с моих губ так неожиданно, что даже охранник вздрагивает. – Нет, я не виновна! Вы не можете так со мной поступить! Я НИЧЕГО не сделала!

Но мой крик глохнет в стенах зала суда, как будто они проглотили его, пережевали и выплюнули обратно – тишиной. Мёртвой тишиной.

Слева сидит Виктор. Его лицо изображает горе – горе «пострадавшего мужа», которому изменили, обманули и предали. Я вижу его сложенные на коленях руки, безупречно отглаженный костюм, и мне хочется рвануться к нему с кулаками. Это он всё это подстроил. Он уничтожил меня.

Он ловит мой взгляд, и его губы чуть дрогнули. Едва заметная, мимолётная усмешка. Показалось? Нет. Я знаю этого человека лучше, чем он думает. Это не ошибка. Он радуется. Радуется моему падению.

Я резко оборачиваюсь к своему адвокату, который с самого начала выглядел так, словно ему всё равно, чем это закончится.

– Делайте что-нибудь! Вы должны их остановить! – почти шепчу ему, хотя внутри меня всё кричит, рычит, сгорает.

Он избегает моего взгляда. Кривит губы в профессиональную маску «ничем помочь не могу».

– Анна, я сделал всё, что мог.

Врет. Он врёт, и я знаю это. Его трусливые глаза бегают по залу, как у загнанного животного. Виктор подкупил его. Купил всё. Судью, свидетелей, доказательства. Даже мой адвокат — его марионетка.

– Подлец, – шепчу я, чувствуя, как комок ненависти подступает к горлу, мешая дышать. – Все вы подлецы.

Они уводят меня. Я даже не замечаю, когда охранники успели подойти ко мне. Их грубые руки сжимают мои запястья, и холод металла наручников врезается в кожу.

Мой взгляд автоматически ищет детей. Пытаюсь зацепиться за что-то настоящее, за спасительную якорь, который не даст мне утонуть в этом море лжи и предательства.

Марина отворачивается. Её тонкие плечи вздрагивают, но она не смотрит в мою сторону.

Максим стоит с опущенной головой. Его волосы падают на лоб, скрывая лицо, но я знаю – он смотрит в пол. Он не поднимает глаз. Не хочет видеть меня.

Горло сдавливает такой спазм, что я чуть не задыхаюсь.

– Дети… – голос ломается на первой же слоге. – Посмотрите на меня! Марина, Максим, я не виновна! Я клянусь вам, это ошибка!

Qt9xaXzj

Но они не поднимают глаз.

Виктор подходит к ним и кладёт руки на их плечи, будто он здесь единственный, кто может их защитить. Их защитить от меня.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

– Не уходите… – прошу я, больше не крича, а шепча. Этот шёпот ломается, как сухая ветка под тяжестью снега.

Но они уходят. Они просто разворачиваются и идут к выходу вместе с ним. Мой бывший муж забирает с собой всё, что у меня когда-либо было дорого.

Мои ноги подкашиваются, и только охранники удерживают меня от падения.

Холодный коридор впереди, стражи закона по бокам – путь в новую реальность. В реальность, где меня нет. Где есть только пустота, тюрьма и годы одиночества.

mPQfFvxf

Но хуже всего – это тишина. Тишина в груди, там, где когда-то билось сердце.

Восемь лет.

Эти слова будут звучать в моей голове, пока не сотрётся всё остальное.

 

 

ВИЗУАЛЫ

 

ВИЗУАЛЫ

АННА

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

 

 

Глава 3

 

Машина трясётся на каждой кочке, и этот глухой ритм словно отбивает мою смерть. Внутри всё онемело. Глаза не мигают, руки ледяные, а грудь будто сдавливает тисками. Я смотрю в окно, но за ним – пустота. Ни города, ни дорог, ни людей. Только серый размазанный фон, который тянется в бесконечность, как моя боль.

Я не чувствую движения. Кажется, будто меня заперли в стеклянной клетке, из которой уже не выбраться. Полицейские впереди о чём-то переговариваются, но я не слышу их. Шум сирены, звон ключей и грубые команды остались где-то далеко, словно это было с кем-то другим. Со мной – всё это не могло случиться.

Нет.

Это просто длинный страшный сон. Сейчас я открою глаза, Виктор поцелует меня в лоб и скажет, что я просто устала, переутомилась, а всё это – игра моего разума. Да, вот сейчас… открою глаза...

Я открываю глаза.

7jT8u92x

Машина едет дальше. Наручники холодят запястья, давят на кожу. Металл будто намертво впился в меня, словно готов остаться навечно.

Как это случилось?

В голове медленно, болезненно всплывают обрывки вчерашнего вечера, как фотографии, из которых кто-то вырвал половину и оставил только фрагменты.

Вчера я стояла на кухне, в моём уютном маленьком мирке, где всё казалось таким простым. Нож стучал по разделочной доске – я резала свежие помидоры для салата, пока на плите шипел стейк. Я помню, как из духовки доносился запах запечённого картофеля. Тёплый, обволакивающий запах дома, где любили, где ждали. Где я думала, что счастлива.

Максим и Марина болтали в соседней комнате, а потом на кухне. Виктор был в кабинете – как всегда занят своими делами. Я думала, что так будет всегда.

Мы планировали отпуск. Я мечтала о том, как летом поедем на море в Испанию, как будем гулять по берегу, смеяться, строить замки из песка. Я помню, как в тот момент даже улыбнулась, представляя, как Марина бежит с обернутым на плечах полотенцем, словно маленькая. Ее муж пойдет за напитками, Виктор валяется на шезлонге.

Всё это – всего лишь вчера.

А сейчас я сижу в полицейской машине, закованная в наручники, и мои дети смотрели на меня, как на преступницу.

Как так быстро всё рухнуло?

– Такие женщины в тюрьме долго не продержатся, – тихо бросает один из полицейских другому, не подозревая, что я слышу.

Такие!

Я не собираюсь умирать.

Моё сердце холодное, но под этой ледяной коркой начинает прорастать маленькое зерно ярости. Оно крошечное, но оно растёт. Оно колет меня изнутри, оживляет.

Я смотрю на свои дрожащие руки и тихо, едва слышно шепчу:

– Я должна выжить.

Мои пальцы стискиваются в кулаки.

– Я должна вернуть свою жизнь.

Внутри меня зреет сила, глухая и первобытная, как зверь в клетке. Пусть я сейчас на дне. Пусть у меня отняли всё. Пусть Виктор считает, что выиграл эту партию.

Но я ещё не сдалась.

Машина трясётся на очередной кочке, и я поднимаю голову. Впервые за весь путь. Я смотрю вперёд, туда, где начинается путь длиной в восемь лет.

Но я знаю одно: я вернусь.

И когда это случится, Виктор пожалеет о каждой секунде того вечера, когда решил разрушить мою жизнь.

Тяжёлая железная дверь захлопнулась за мной с таким гулким стуком, что я почувствовала, как его отголоски пробрались внутрь моего тела. Словно этот звук поставил точку на всей моей прежней жизни. Всё кончено. Теперь — только тьма.

Комната — нет, камера — встретила меня ледяным дыханием сырости и запустения. Грязные, местами отслаивающиеся стены будто сжимались со всех сторон, как ловушка, из которой не выбраться. Узкое окно под потолком, обмотанное решёткой, едва пропускало свет. Серое пятно на полу напоминало засохшую кровь. Я не осмелилась подойти ближе.

Матрас на шконке был серым, вонючим и мятым, с пятнами, о происхождении которых лучше не знать. Он выглядел так, будто прошёл через тысячи чужих ночных кошмаров.

Я стояла посреди камеры, как маленькая потерявшаяся девочка, которую бросили в этом месте на съедение чему-то невидимому и страшному. Глоток воздуха обжигал лёгкие, как кислота.

– Чего встала? Принцесса, нары ждут! – насмешливо хмыкнула одна из сокамерниц, худая женщина с жирными прядями волос и глазами, в которых не было ни намёка на доброту. Она сидела на соседней шконке и ковырялась в грязных ногтях, будто уже привыкла к этой тюрьме так же, как к своим собственным пальцам.

GMaBiiw8

Вторая, с коротко остриженными волосами и татуировкой на шее, захихикала, жуя какой-то сухарь:

– Добро пожаловать в новую жизнь, принцесса. Привыкай. Здесь не будет ни слуг, ни золотых постелей.

Они засмеялись, как стая ворон, каркающих над трупом. Их голоса впивались мне в уши и подталкивали к краю пропасти, где уже готов был сорваться крик отчаяния.

Но я промолчала. Не потому, что не хотела кричать. Я хотела. Боже, как я хотела закричать так, чтобы стены треснули, чтобы они поняли, что я не заслужила этого, что я невиновна. Но мой крик застрял где-то глубоко внутри, у самого дна. Там, где уже начала формироваться новая Анна.

Я медленно опустилась на матрас. Он вонял сыростью, плесенью и чем-то, что вызывало тошноту. Пружины больно врезались в спину, но я не шевелилась. Я легла на него, как ложатся в могилу, когда больше не ждёшь спасения.

Я уставилась в серый потолок и даже не моргала.

Не плачь.

Грудь сдавило так сильно, что я чуть не задохнулась, но я проглотила слёзы. Нет. Сейчас нельзя. Если я заплачу здесь, то буду плакать до конца своих дней. Я знала это.

Они ещё смеются надо мной. Они говорят что-то унизительное, но я больше не слушаю. В какой-то момент голоса становятся просто фоном, каким-то отдалённым гулом, словно я закрыла невидимую дверь внутри себя. Я одна. Одна в этой тьме.

Моя жизнь превратилась в холодную пустоту. vCQKHUHF

Но пока я смотрела в потолок, где паутина словно висела петлями, что-то внутри меня проснулось. Нечто маленькое, но жадное до жизни.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

С тобой еще не все кончено, Анна.

Это мой голос. Тот, который не дал мне кричать, но позволил думать.

Я сглотнула и медленно закрыла глаза. Там, в темноте, я почувствовала не страх. Я почувствовала злость.

Ты сильнее, чем они думают.

Я вспомнила детей. Их опущенные головы в зале суда. Вспомнила Виктора с его надменным взглядом, с победоносной улыбкой, когда судья объявил приговор. Вспомнила, как он увел их, будто отнял не только их любовь, но и мою душу.

Я не позволю этому продолжаться.

Я медленно выдохнула, чувствуя, как сердце начинает биться сильнее, будто от голода к мести.

– Они ещё увидят, – шепчу я так тихо, что мои слова сливаются с шумом вентиляции.

Я не знаю, кто они – эти женщины вокруг меня или весь мир. Но я найду способ.

Я выживу.

Я сжала простыню до боли в пальцах.

Я верну себе жизнь.

И когда я выйду отсюда, Виктор не узнает той Анны, которую он предал. Но я знаю одно: он пожалеет об этом.

Впервые за весь вечер я почувствовала тепло. Оно было жгучим, но спасительным.

Пусть они смеются. Смеется тот, кто смеется последний.

 

 

ВИЗУАЛЫ

 

ВИЗУАЛЫ

АННА

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

 

 

ВИЗУАЛЫ

 

ВИЗУАЛЫ

АННА

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

 

 

Глава 4

 

Ночь в камере тянулась бесконечно.

Воздух был тяжёлым и липким, пахнущим потом, сыростью и страхом, который витал в этом помещении, как постоянный обитатель. Я лежала на своей жёсткой койке, пытаясь не дышать слишком глубоко. Каждое движение сопровождалось скрипом пружин подо мной, и я ненавидела этот звук. Он выдавал меня, делал уязвимой, словно я кричала о своём присутствии в этом месте.

Я должна быть тише. Должна быть незаметной.

Но тишина здесь была обманчива. Где-то в углу раздался смех, затем грубый голос:

— Посмотрите на неё. Барыня приехала. Надеюсь, тебе здесь понравится, куколка. Если что я Кобра… и я тебя просто ам…

Сердце сорвалось в пятки.

Я сделала вид, что не слышу, повернулась к стене, прижимая руки к груди. Пальцы дрожали. Внутри меня всё сжималось в комок, который давил на лёгкие и не давал нормально дышать.

Я никогда не чувствовала себя настолько уязвимой.

Их слова разрывали меня изнутри, как сотни маленьких лезвий. Я вспомнила наш дом, белоснежные простыни, мягкое одеяло и тёплые руки Виктора, которые обнимали меня. Вся эта роскошь казалась теперь далеким миражом, который исчез при первом ударе реальности.

Я закрыла глаза, но звук шагов не прекращался. Они приближались.

Услышала, как тяжёлые ботинки остановились у моей койки, и открыла глаза. Передо мной стояла "Кобра". Высокая, с татуировками на шее и пронзительным взглядом хищника. Она нагнулась надо мной, ставя ногу на край моей кровати, и я почувствовала, как матрас опасно качнулся.

— Ты тут лишняя, принцесса, — прошипела она, и её голос был холодным, как лёд. — Таких, как ты, здесь долго не держат. Либо сожрут, либо выбросят.

Я не могла отвести взгляд от её глаз.

Они были, как змеиные: холодные, равнодушные к боли жертвы.

Моё дыхание участилось, но я заставила себя не показать страха. Губы дрожали, но я прикусила их изнутри до боли. Я знала: стоит мне подать сигнал, что я сломалась, и они сделают это реальностью. Они сожрут меня здесь.

— Я не принцесса, — выдавила я наконец. Голос был хриплым, как будто принадлежал не мне.

Кобра рассмеялась так громко, что смех эхом отозвался по камере.

— Слышали, девочки? Она думает, что сможет здесь выжить. knPNw2h8

Она ещё сильнее надавила на койку своей ногой, приближаясь ко мне лицом так близко, что я почувствовала запах сигарет и дешёвого мыла.

— Знаешь, что делают с такими, как ты, которые слишком уверены в себе? Сначала ломают. А потом выбрасывают за борт.

Я хотела что-то сказать, но её рука сжала мой подбородок так резко, что я тихо вскрикнула.

— Но я дам тебе шанс, принцесса. Ты же любишь правила? Здесь они простые: хочешь жить — плати. Не сможешь платить — найдём тебе другое применение. Поняла меня?

Слёзы жгли глаза, но я не позволила им выйти. Я сделала это единственное усилие — сдержала себя, даже когда всё внутри рвалось наружу.

— Поняла, — прошептала я.

Кобра стоит слишком близко. Её тяжёлое дыхание обжигает мне кожу, и я чувствую запах табака, пота и грязи. Я пытаюсь не смотреть ей в глаза, не реагировать, словно она — это просто кошмар, который исчезнет, если я не буду его замечать.

Молча отворачиваюсь.

Но она не собирается оставить меня в покое.

Её пальцы резко хватают меня за волосы, дёргают так сильно, что моя голова наклоняется назад, и я вскрикиваю от боли.

— У нас тут свои правила, — её голос ледяной и ровный, как будто она зачитывает смертный приговор. — Или платишь, или служишь. Чем платить будешь, а, красотка? Или расплачиваться?

Я чувствую, как слёзы подступают к горлу, но заставляю себя сглотнуть.

Нет. Я не дам ей эту слабость.

— Отпусти, — выдавливаю я, но голос звучит глухо и бессильно. mf6SVZKq

Я хватаюсь за её руку, пытаюсь вырваться, но её пальцы словно стальные когти. Кобра смеётся и, будто играя со мной, резко толкает меня в сторону. Моё тело ударяется о холодную стену, плечо ноет от удара.

В этот момент одна из сокамерниц, сидящая на нижней шконке, лениво протягивает Кобре что-то блестящее. Нож. Самодельный, заточенный кусок металла с ржавыми краями.

У меня перехватывает дыхание.

Кобра поднимает нож так, чтобы я его хорошо видела, и медленно приближается.

— Боишься? — шепчет она с язвительной улыбкой.

Бойся, Анна. Это момент, когда всё может закончиться.

Она проводит ножом по моему плечу, не оставляя следа, но моя кожа горит от прикосновения холодного металла. Затем медленно опускает его к моей шее. Я чувствую, как лезвие касается кожи.

Холодное, острое, безжалостное.

Я перестаю дышать.

Секунда растягивается в вечность.

— Здесь не любят тех, кто привык жить красиво, — шипит она, приближая лицо к моему уху. — Скажи "спасибо", что сегодня я в хорошем настроении.

Она медленно убирает нож, но моё тело остаётся недвижимым, как камень. Я чувствую, как холодные капли пота стекают по спине.

Я могла умереть. Прямо здесь.

Слёзы обжигают глаза, но я прикусываю губу до крови.

Нет. Я не позволю им увидеть, как я плачу.

Когда Кобра отходит, я оседаю на койку, но не позволяю себе расслабиться. Сердце колотится в груди, как сумасшедшее, но я сжимаю кулаки до боли.

Я сижу на холодной шконке, обхватив колени руками, и смотрю на бетонный пол, покрытый трещинами, которые напоминают осколки моей жизни. Ночь тянулась бесконечно. В голове снова и снова всплывает лицо Кобры, её холодные глаза и звук её голоса, шепчущего мне в ухо:

"Тебя съедят первой."

Я провожу ладонями по лицу и стараюсь загнать этот страх внутрь.

Я не могу позволить себе чувствовать это. Страх убивает быстрее, чем нож.

Но моё тело меня выдаёт: дрожат пальцы, спина влажная от пота.

Дверь камеры скрипит, и я поднимаю голову. На пороге стоит конвой с лицом каменной статуи и ледяным голосом, который будто пробирает меня током:

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— Брагина, на выход. Начальник хочет с тобой поговорить.

Начальник? Почему?

Я встаю медленно, будто любое резкое движение может изменить ход моей жизни. Ну да, если ее еще можно изменить. Ладони липкие от пота, и я вытираю их о штаны. По коридору нас встречает запах сырости, плесени и железа. Здесь воздух тяжёлый, как груз, и он давит на грудь с каждой секундой всё сильнее. Я слышу свои шаги, но кажется, будто я иду во сне, а мои ноги не слушаются меня.

Почему я? Что я сделала, чтобы меня вызвали? Это ошибка? Или это новый способ сломать меня?

Коридор длинный, узкий, с тусклыми лампами, которые издают тихий электрический треск. Он сводит меня с ума. Я хочу повернуться и спросить у охранника:

Что происходит? Меня сейчас накажут?

Но мой голос застревает в горле.

Мы останавливаемся перед массивной дверью с табличкой:

Начальник исправительной колонии №5

.

Полковник внутренней службы В.А. Горин

.

Охранник толкает дверь, и я замираю на секунду, прежде чем шагнуть внутрь.

Кабинет. Тишина.

Я встречаюсь взглядом с мужчиной, который сидит за массивным деревянным столом и держит в руках моё личное дело. Серые глаза, холодные, без единой тёплой искры, впиваются в меня так, будто он видит всё до последнего шрама на моей душе. (

Y-CIEBWe Лютый)

Моя кожа покрывается мурашками.

Этот взгляд пробивает меня холодом до костей.

Я делаю глубокий вдох и заставляю себя не отводить глаз.

Он не увидит мою слабость. Никто больше не увидит.

Этот стол будто отделяет нас двумя мирами. Его пальцы медленно переворачивают страницы, а я чувствую себя оголённой, беззащитной.

Он читает мою жизнь

на

бумаге, но ничего обо мне не знает.

Его холодные серые глаза цепляются за каждую деталь в папке, но, кажется, не моргают. Они скользят по строчкам, как сканеры, и от этого взгляда я хочу исчезнуть. Потом он смотрит на меня так, будто я не человек, а сложная головоломка, которую нужно разгадать.

Словно он ищет во мне что-то, чего я сама не вижу.

Я стою, как на суде. Ком в горле разрастается с каждой секундой, но я не проглочу его.

Я не заплачу.

Я держу осанку прямо, несмотря на дрожь в коленях, которая становится всё сильнее. Пальцы сжаты в кулаки, ногти впиваются в ладони, чтобы вернуть мне контроль над собой.

Его голос режет воздух, как острое лезвие:

— Вы знаете, что тюрьма — это место, где слабые не выживают?

Я хочу ответить ему. Я хочу сказать:

Я не слабая. Я уже это доказала, когда прошла через суд, через предательство мужа, через ночь с ножом у шеи. Я не сломаюсь.

Но мои губы сжаты.

Слова застряли где-то глубоко внутри меня, и я не могу их вытолкнуть.

Он наклоняется вперёд, локти опираются на стол, и его взгляд застывает на мне,

пронизывая до

самых печенок. До мяса, до последней молекулы

.

Серые глаза — холодные, как зимнее утро, в котором нет ни проблеска тепла. Я чувствую, как меня пронзают этим взглядом, словно он видит каждую трещину во мне, каждую слабость, которую я так отчаянно пытаюсь скрыть.

Я опускаюсь на стул медленно, как в воду, боясь погрузиться слишком глубоко. Дыхание сбивается, но я не позволяю ему стать заметным. Я должна держать себя в руках.

Он не увидит, что внутри меня всё рушится.

Я сглатываю ком в горле и складываю руки на коленях, чтобы не выдавать дрожь в пальцах. Его присутствие давит, словно я стою на краю пропасти, и если сорвусь, он станет тем, кто увидит моё падение.

Но я не упаду.

— Расскажите, что на самом деле произошло, — его голос тихий, но резкий, как плеть.

Моё сердце пропускает удар, а затем начинает колотиться быстрее. Я чувствую, как оно сжимается, словно что-то пытается вырваться наружу, но я держу это внутри. Я смотрю на его лицо и стараюсь не моргнуть, не отворачиваться.

Я должна быть сильной. Если я сломаюсь здесь, всё закончится.

Слова вырываются медленно, но звучат ровно:

— Меня подставили.

Тишина обрушивается на нас, холодная и тяжёлая. Я чувствую её вес на своих плечах.

Он молчит.

Его глаза всё ещё впиваются в меня, как будто пытаются снять слой за слоем, добираясь до самого сердца.

- Знакомые слова. Здесь сотни тех, кого «подставили».

Понятно, что он мне не верит. Ну и не надо… Суд уже был и унижаться я не стану.

- Что заключенные? Не обижают?

- Не обижают!

- Точно? А это что?

Тыкает в синяк на моем запястье.

- Ударилась!

- Ну да…ударилась. Ты знаешь здесь и до смерти удариться можно, если молчать. Ничего с Коброй поговорим…

- Не надо! Я не жалуюсь!

- Надо!

Владимир замолкает, переворачивая последнюю страницу моего дела, но взгляд его остаётся на мне. Тяжёлый. Пронизывающий.

Мне кажется, что в этой тишине он слышит всё — мой рваный, сбившийся ритм дыхания, как скрипят мои ногти о ткань робы, как дрожат мои пальцы, сжимающиеся в кулаки.

Его глаза словно прикованы ко мне. Я чувствую их вес на своей коже, будто он оценивает не только мою историю, но и то, что осталось от меня самой после всего этого кошмара. Что за женщина сидит перед ним? Он ищет во мне страх. Может, мольбу о помощи.

Но я не дам ему этого.

Я сжимаю руки на коленях, так сильно, что ногти впиваются в кожу. Боль помогает мне сосредоточиться, глушит желание отвернуться. Я смотрю на него прямо. Я не отступлю. Если я хоть на мгновение покажу слабость, он будет знать, что сломал меня. А этого я не позволю. Никому.

jUYQTBSr Шейх 3

Его взгляд задерживается на мне чуть дольше, чем положено. Секунды тянутся, пока мы смотрим друг на друга. Моё сердце колотится так быстро, что кажется, он слышит его стук. Но я держусь.

Вдруг он моргает и резко отводит взгляд в сторону, будто сбрасывает с себя что-то. Его пальцы едва заметно сжимаются на папке с моими документами.

Он ждёт, что я попрошу о чем-то, но я не дам ему этого удовольствия. Никто больше не увидит меня слабой.

Он встаёт, высокий и уверенный, прохаживается по кабинету, сложив руки за спиной. Его шаги звучат, как удары молота по железу, и каждое его движение отдаётся эхом у меня в груди. Я чувствую это. Но я заставляю себя сидеть прямо, неподвижно, словно я — камень.

Он останавливается у окна и смотрит в него, но я знаю — это лишь пауза. Он не закончил.

— Вы слишком гордая для того, чтобы просить? — произносит он наконец. Его голос звучит медленно, почти разочарованно. — Но это тюрьма. Здесь гордость убивает быстрее ножа.

Эти слова, как удар в живот. Я понимаю, что он прав. Здесь гордость — это не достоинство, это слабое место. Но я не позволю ему забрать мою гордость. Это всё, что у меня осталось.

Я снова сжимаю руки на коленях.

Владимир закрывает папку с моим делом. Тяжёлый звук захлопнувшегося картона отзывается гулом внутри меня. Как будто закрыли дверь, за которой я оставила шанс на спасение.

Я не двигаюсь. Сижу на краю стула, держу спину прямо, хотя мышцы уже ноют от напряжения. Но когда я поднимаю взгляд на Владимира, его глаза уже на мне.

Задержались чуть дольше, чем нужно.

Это не просто деловой взгляд, которым начальники оценивают заключённых. Здесь есть что-то ещё. Я не понимаю, что именно, но это что-то обжигает сильнее, чем холод бетонной камеры, где я каждую ночь закрываю глаза в страхе, что её больше не открою.

Почему его взгляд оставляет на мне след, словно ожог?

Я хочу отвернуться, но не могу. Что он видит во мне сейчас? Раздавленную женщину, которой отрезали доступ к прошлому? Или ту, кто отчаянно держится за остатки гордости, пока её мир рушится на куски?

Он откашливается и резко отворачивается к окну. Его спина напряжена, как струна, плечи чуть подняты — будто он пытается избавиться от мысли, которая засела слишком глубоко.

Почему его взгляд обжигает сильнее, чем холодная камера? Почему я чувствую этот огонь даже сейчас, когда он смотрит в окно, а не на меня?

Тишина. Только звук моих рваных вдохов и тихий скрип его кожаных ботинок, когда он делает один шаг к подоконнику.

Я медленно встаю, чувствуя, как ноги дрожат подо мной. Грудь сжимает невыносимая тяжесть, но я заставляю себя выпрямиться. Всё кончено. Я ухожу. Ещё одно унизительное собеседование, которое я должна пережить. Я не оглянусь. Я не позволю себе показать, что этот разговор что-то для меня значил.

Я делаю шаг к двери, когда слышу его голос. Тихий, но настолько уверенный, что я останавливаюсь на месте.

— Держись подальше от конфликтов, Брагина. Здесь те, кто подставил тебя, уже не помогут.

Мои пальцы замирают на холодной металлической ручке двери.

Здесь те, кто подставил тебя, уже не помогут.

Я закрываю глаза. Его слова — как скальпель, который вскрывает старую, плохо зажившую рану. Виктор. Дети. Все, кто бросил меня в эту дыру, будто я сама была ей достойна.

Я сжимаю ручку так сильно, что костяшки побелели. В горле першит от невыносимого желания спросить:

Почему ты это сказал? Ты что-то знаешь о моём деле? Ты готов поверить мне?

Но я не спрашиваю. Я не могу. Потому что, если он не ответит или ответит неправильно, я сломаюсь прямо здесь, у этой двери.

Я тихо выдыхаю и открываю её, но внутри всё горит. Его голос продолжает звучать в моей голове. Его взгляд всё ещё обжигает мою кожу. И я знаю, что это не конец.

 

 

ВИЗУАЛЫ

 

ВИЗУАЛЫ

Аня

Владимир

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

 

 

Глава 5

 

Тюрьма — это механизм. Холодный, безжалостный, перемалывающий тех, кто попал в его жернова. Здесь нет людей. Есть только материал — ломается он или нет, моё дело — просто наблюдать.

Я захлопываю папку с делом Брагиной и откидываюсь в кресле, разминая пальцы. Бумаги — дрянь, как всегда. Одно враньё. Чистой жопой сюда не попадают, но вот эта баба передо мной… Слишком гладко всё вышло. Слишком быстро.

Она сидит, напряжённая, но не гнётся. Глаза — холодные, но в глубине плещется что-то ещё. Гордость? Злость? На моих глазах ломались крепче сучки, а эта держится.

— Вы знаете, что тюрьма — это место, где слабые не выживают? — произношу, наблюдая, как её пальцы сжимаются на коленях.

Ноль эмоций. Не дёрнулась даже.

Хм.

Я встаю, прохаживаюсь по кабинету. Ненавижу, когда дела такие мутные. Когда мне подсовывают бумаги, где всё уже расписано, как будто я идиот. Читаю между строк: баба богатая, баба удобная жертва, кто-то очень хотел спихнуть её с дороги.

Но мне плевать. Моя работа — держать этот сраный механизм в рабочем состоянии.

Поворачиваюсь к ней, опираясь на край стола.

— Ты слишком гордая для того, чтобы умолять, — произношу, с прищуром разглядывая её лицо. — Но это тюрьма. Здесь гордость убивает быстрее ножа.

И я не шучу.

За этими стенами нет адвокатов, нет твоего чёртового мужа, нет детей, которые когда-то звали тебя мамой. Ты теперь никто.

Она поднимает на меня взгляд. Чистый лёд.

— Меня подставили, — произносит ровно.

Я усмехаюсь, качаю головой.

— Да ну? Ты не первая, кто здесь это сказал.

Она молчит.

Я снова опускаюсь в кресло, задерживаю взгляд на её лице. Слишком хорошая для этого места. Слишком ухоженная, слишком чёртова “леди”. Но глаза… Глаза не врут. Там боль, и она её глушит.

Я видел таких. Одни ломаются через неделю. Другие через месяц. Но ломаются все.

Вопрос в том, сколько продержится она.

Я открываю её дело снова. Уже не в первый раз. Меня это бесит. С каких пор я вообще трачу на кого-то столько времени?

Прокручиваю всё заново: обвинение в хищении, суд, быстрый приговор, муж, который внезапно от неё открестился, дети, которых настроили против. Блядь, как по нотам. Как будто кто-то заранее прописал сценарий и просто исполнил его по шагам.

Но самое хреновое — мне не хочется в это верить.

Я смотрю на неё — сидит прямо, не вжимается в стул, не ёрзает. Она боится, но держит это в себе. Уверена, что не покажет слабость, даже если её загонят в угол.

Гордость, мать её.

Я видел сотни таких, кто приходил сюда с гордо поднятой башкой. Через пару месяцев от них оставались одни ошмётки. Тюрьма выжирает гордость. Выжирает подчистую.

Но с ней… что-то другое.

Заключённые часто те ещё суки. Убить за пачку сигарет, унизить ради развлечения — да на раз-два. Если эта Брагина попадёт в плохую компанию, её порвут как тряпку.

И хер знает, почему меня это задевает.

— Ты в курсе, что за стенами тебе не рады? — бросаю я, откидывая папку на стол.

Она чуть дёргает бровью. Маленький, почти незаметный жест. Но я замечаю.

— В курсе, — отвечает ровно.

Голос. Чёрт, этот голос. Хрипловатый, низкий, не визгливый, не жалобный. Спокойный. Как у человека, который уже понял, что его выбросили из жизни.

— Тогда держись подальше от конфликтов, Брагина. Те, кто подставил тебя, уже не помогут.

Я вижу, как она напрягается, как пальцы сжимаются сильнее. Вижу, что внутри у неё сейчас пламя, готовое вырваться наружу.

Но она не отвечает. Просто молчит.

И эта молчаливая выдержка заводит меня сильнее, чем должна. Сука.

Дверь за ней закрывается, и в кабинете остаётся тишина. Тяжёлая, липкая, будто воздух пропитался её запахом, её голосом, её взглядом, который я чувствую даже сейчас, когда её здесь уже нет.

Я медленно провожу рукой по лицу и откидываюсь на спинку кресла.

Блядь.

Зачем она меня цепляет? Я работаю здесь больше десяти лет, и через этот кабинет прошли сотни баб — напуганных, сломанных,

крикливых, грязных, отчаянных. Я видел всех: тех, кто пытался давить на жалость, тех, кто заискивал, тех, кто бросался с проклятиями.

Но она.

Она другая.

Никакого нытья, никакой показной бравады. Глаза твёрдые, но внутри — огонь, который она так отчаянно прячет.

Меня передёргивает от злости.

Я не должен об этом думать.

Я заставляю себя открыть её дело ещё раз. Вчитываюсь в строчки, как будто надеюсь найти в них хоть что-то, что объяснит, какого хера меня так зацепило.

Слишком быстрое следствие.

Слишком мягкие формулировки в обвинении.

Слишком удобный момент.

Даже по этим документам видно — что-то тут не так.

И я это вижу.

Но мне не должно быть до этого дела. Я не адвокат, не следователь. Я здесь, чтобы держать порядок, а не разбираться, кто тут жертва, а кто мразь.

Я захлопываю папку и со всей силы ударяю кулаком по столу.

Зачем я вообще на неё залипаю?

Чёртова Брагина.

Жизнь учит быстро. Кого-то хлещет по морде, кого-то ломает через колено, а кого-то с размаху кидает лицом в дерьмо и смотрит — утонешь или выживешь.

Я выжил. Но какой, блядь, ценой?

Выхожу на крыльцо админкорпуса, закуриваю. Никогда не любил курить наспех, но здесь иначе не получается. Вдыхаю дым, чувствую, как легкие наполняются едким теплом. Закрываю глаза на секунду.

Дома меня никто не ждет.

Ну как — дома есть Илья и Настя. Но им уже давно нужен не отец, а просто кто-то, кто будет под боком, пока они растут. И они правы. Я давно не отец. Я — человек, который приходит поздно, уходит рано, который разговаривает жестко, редко улыбается и никогда не дает обещаний.

Потому что обещания — это хуйня для слабых.

Ольга ушла пять лет назад. Не просто ушла — выплюнула меня из своей жизни, как жвачку без вкуса. Собрала вещи, бросила:

"Ты же не умеешь любить, Вова. Ты умеешь только командовать."

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

А потом сказала, что любит другого.

Богатого. Щедрого. Человека, который умеет "чувствовать".

Я тогда даже не кричал. Не бил кулаками стены. Просто посмотрел ей в глаза и выдохнул:

— Пошла на хуй.

Она ушла.

Настя плакала. Илья молчал, но его взгляд я не забуду никогда — он тогда посмотрел на меня так, будто понял что-то важное. Понял, что у него нет больше матери.

С тех пор я не подпускал к себе женщин. На кой хер они мне? Чтобы снова однажды услышать

"Ты холодный, ты черствый, ты работаешь больше, чем жив

ешь"

?

Да пошли они.

Я работаю. Работа — это порядок, дисциплина, это система, в которой все понятно. В отличие от людей. В отличие от чувств.

Я в очередной раз затягиваюсь и смотрю на здание тюрьмы перед собой. Здесь мне проще дышится, чем дома.

Потому что здесь все четко: если ты слабый — тебя сожрут. Если сильный — останешься на плаву.

Только вот последнее время внутри меня растет ощущение, что я сам уже давно не на плаву. Я просто иду ко дну, но слишком гордый, чтобы махнуть рукой и утонуть.

Я докуриваю и швыряю окурок под ноги, раздавливаю носком ботинка. Курить — херовая привычка, но в этой работе без нее можно сдохнуть раньше времени.

Возвращаюсь в кабинет. Бумаги, отчеты, рапорты. Вся эта бюрократическая мразь, которая мешает делать работу. Меня не бумаги интересуют. Меня интересует порядок. Чтобы здесь никто не чувствовал себя выше системы.

Звонит телефон. Илья.

— Да? — коротко.

— Батя, я не приду ночевать. С пацанами у Серого останусь.

Я напрягаюсь.

— Кто там будет?

— Те же, что всегда, — он раздражается. — Мы просто фильм посмотрим.

Я не люблю, когда мне пиздят.

— Смотри у меня, Илья. Если я узнаю, что ты влез в какую-нибудь херню, лучше сразу ищи себе новое жилье.

На том конце провода молчание. Потом короткий смешок.

— Ты всегда так, да? Только приказы. Никогда просто "ладно, сын, будь осторожен".

Гудки.

Я кладу трубку и медленно провожу рукой по лицу.

Он прав.

Я не умею иначе.

Настя, в отличие от него, ко мне еще тянется. Но это пока. Пройдет пара лет, и она тоже устанет от меня, от моей закрытости, от моего характера. Все рано или поздно устают.

Я открываю ящик стола и достаю флягу. Хороший коньяк, дорогой. Отхлебываю прямо из горлышка, обжигаю горло алкоголем.

Любовь для меня закончилась пять лет назад. Я даже трахаться перестал, потому что что? Чтоб опять этот блядский запах чужих духов на подушке? Чтоб опять кто-то уходил и хлопал дверью?

Да ну нахер.

Я закрываю флягу и возвращаюсь к бумагам. Делать вид, что мне не похуй. Делать вид, что все еще есть смысл в том, что я делаю.

Именно в этот момент на глаза снова попадается дело Анны Брагиной. И вот здесь что-то в груди скручивается в узел. Слишком чистая. Слишком правильная. Слишком выброшенная из жизни, как и я.

Меня это бесит.

И привлекает одновременно. Я закрываю ее дело, но мысли о ней не исчезают.

Я с самого начала понял, что с ее обвинением что-то не так. Уж слишком все гладко. Слишком удобно. Я не верю в совпадения, особенно в этой сраной системе.

Но какая мне разница?

Зачем я снова прокручиваю в голове ее лицо? Эти светло-голубые глаза, которые смотрят прямо, без мольбы, без истерик. Она держится, но внутри уже трещит по швам. Я видел это.

И это зацепило.

Я раздраженно скидываю папку на край стола и встаю. Прохожусь по кабинету, пытаюсь выбросить ее из головы.

Да, баба красивая, да, не визжит, не скулит, но это не делает ее особенной. Все здесь сначала держатся. А потом ломаются.

Меня дергает охранник:

— Полковник, ЧП в блоке, баба на Брагину наехала.

Я замираю на секунду.

— Что случилось?

— Кобра чуть ей горло не вскрыла.

Глаза заливает красным.

— Где она?!

— В медблоке.

Я уже на выходе.

Я сам себе поражаюсь, но мне похуй. Я хочу увидеть ее прямо сейчас.

Коридоры, камеры, решетки — все проносится мимо, как в тумане. Блядь. Меня не должно так цеплять, но кулаки уже сжаты, челюсть сведена.

Кобра. Сука. Ты допрыгалась!

Я знал, что это рано или поздно случится. Тюрьма — это не просто стены. Это стая. Здесь есть свои правила, своя иерархия. Иерархия, где такие, как Брагина, мясо. И если бы она была хоть чуть слабее… Ее бы уже не было. Я влетаю в медблок, и все взгляды моментально обращаются на меня. Фельдшер вздрагивает, охранник делает шаг назад.

Но мне плевать на них. Она сидит на койке. Бледная. На шее — тонкий красный след. Остаток лезвия у горла. Волосы спутаны, губы сухие, но глаза… Глаза такие же. Холодные. Спокойные. Гордость, мать ее, как проклятие.

— Выйдите, — бросаю я фельдшеру и охране. Голос низкий, безразличный, но никто не спорит.

Дверь закрывается. Мы остаемся одни. Я медленно подхожу, ставлю руки на пояс, смотрю на нее сверху вниз.

— Ты даже не спросишь, зачем я здесь?

Она чуть приподнимает голову.

— Я уже знаю.

Я смыкаю губы в тонкую линию. Она не сломалась. Даже сейчас.

— Ты в порядке?

Она на секунду задерживает дыхание. Ее плечи дрогнули, почти незаметно.

Но я все равно это вижу.

— Жива, — отвечает тихо.

- Врач сказал руку вывихнула…

- Немного. Упала.

- Ну да. Упала на Кобру?

- Я стучать не собираюсь.

- Та понятно, что не Павлик Морозов. Только я всегда и все знаю. Даже когда вам кажется, наоборот.

- Это хорошо, что все знаете.

Меня почему-то корежит от этого ответа. Я смотрю на этот тонкий след у нее на горле. Еще миллиметр, и был бы труп. Ее труп. Меня передергивает от злости.

— Ты даже не понимаешь, насколько ты в жопе, да? — шиплю, приближаясь к ней. — Здесь либо ты, либо тебя. Ты что, думала, что сможешь просто отсидеться?

Она молчит.

Гордость. Сука, гордость.

Я протягиваю руку и беру ее за подбородок, медленно, но твердо, заставляя посмотреть на меня.

— Брагина, если ты не начнешь играть по правилам, тебя закопают быстрее, чем ты поймешь, что происходит.

Она смотрит мне в глаза.

И я вижу в них огонь.

И от этого огня меня бросает в жар.

- А какие они ваши правила?

 

 

Глава 6

 

Её кожа под пальцами горячая. Не от температуры, не от лихорадки — от адреналина, от ненависти, от какой-то чёртовой внутренней силы, которая не даёт ей сломаться.

Она не отводит взгляд. Она не боится меня.

Я наклоняюсь чуть ниже, сжимаю её подбородок сильнее.

— Ты думаешь, что выживешь здесь на одной гордости? — мой голос низкий, ровный, но в нём сквозит раздражение. — Ты дура, Брагина. И если ты не поймёшь это прямо сейчас, тебе конец.

Она дёргает головой, вырываясь из моей хватки. Я мог бы удержать, но не делаю этого. Хочу посмотреть, как она будет себя вести.

Она медленно выдыхает, проводит языком по пересохшим губам. Я замечаю этот жест, и мне это не нравится.

— Я уже поняла, — говорит тихо, но в голосе ни капли жалости к себе.

Я усмехаюсь, отхожу на шаг.

— А вот хер там. Если бы поняла, ты бы не сидела здесь с почти перерезанным горлом, а сама загоняла других в угол.

Она ничего не отвечает.

Я кладу руки на стол, чуть наклоняюсь к ней.

— Ты мне скажи, ты жить-то собираешься? Или мне сразу тебе яму копать?

Я жду, что она сорвётся, что начнёт кричать, обвинять, сломается, покажет, что на самом деле внутри неё уже пустота.

Но Брагина делает вдох. Медленный, глубокий. А потом поднимает голову и снова встречается со мной взглядом.

— Я выживу.

Меня пробивает током.

Чёртова женщина.

Она сказала это так уверенно, так, будто ей больше нечего терять. Будто она уже знает что-то, чего не знаю я.

Я медленно поворачиваюсь обратно, скрещиваю руки на груди.

— Откуда такая уверенность? — мои слова звучат с насмешкой, но внутри ни капли веселья. — Ты едва не сдохла, а ведёшь себя, как королева. Долго ещё будешь играть в неприкасаемую?

Я смотрю на неё. Она бледная, губы пересохли, тонкая полоска крови на шее — еле заметная, но, сука, меня бесит сам факт её наличия.

Я молчу.

Она тоже.

Слишком гордая. Слишком упрямая.

Я качаю головой, беру сигарету из пачки, закуриваю. В затяжке есть что-то успокаивающее, но руки всё равно чешутся кого-нибудь уебать.

— Тебя больше никто не тронет, — говорю жёстко, без пояснений.

Она прищуривается.

— С чего вдруг?

Я смотрю прямо в её голубые глаза, делаю шаг ближе.

— Я так хочу.

Тишина.

Она не отводит взгляд. Я тоже.

Блядь.

Я сам себе поражаюсь, но не могу от неё оторваться. Красивая…никогда не думал, что смогу запасть с первого взгляда.

Анна моргает медленно, как будто обдумывает мои слова.

— Ты хочешь? — тихо повторяет она, но в её голосе нет удивления.

Ее «ты» звучит так интимно, что меня пробирает.

Она смотрит на меня внимательно, почти изучающе, как будто пытается разобрать меня на части. Узнать, насколько далеко она может зайти, проверить, что я скажу дальше.

Но я не собираюсь ничего объяснять.

Я делаю ещё один шаг ближе. Между нами остаётся не больше полуметра. Она вынуждена поднять голову, чтобы смотреть мне в глаза.

— Тебе этого недостаточно? Или ты хочешь, чтобы я расписал всё по пунктам?

Она сжимает губы. На лице не дрогнул ни один мускул, но я вижу, как напряглись пальцы на её коленях.

Она чувствует это. Это грёбаное напряжение между нами.

Я затягиваюсь глубже, выпускаю дым в сторону, выкидываю сигарету в приоткрытое окно с решетками.

— Ты, главное, не обольщайся, Брагина, — говорю хрипло. — Я не твой спаситель. У меня нет ни времени, ни желания вытаскивать тебя из дерьма. Но если кто-то ещё сунется к тебе с ножом — я лично ему этот нож в глотку загоню. А ты не нарывайся. Корону сними.

Я вижу, как её ресницы чуть дрогнули.

— Почему? Почему никто не тронет?

Я усмехаюсь, наклоняюсь чуть ниже, чтобы наши лица оказались на одном уровне.

— Я же сказал. Я хочу.

Она выпрямляется, встречает мой взгляд.

И тут я вижу, что она понимает.

Понимает, что я не из тех, кто просто берёт и защищает кого-то без причины. Понимает, что мне не нужны оправдания. Понимает, что я могу.

Тишина между нами давит, как раскалённый металл.

Я резко отворачиваюсь, беру со стола папку и ударяю ею о дерево, чтобы выбить этот хер в груди, который сжимается сильнее, чем должен.

— А теперь сиди здесь тихо, Брагина. Пока не передумал.

Она медлит, но потом поднимается, проходит мимо меня, и я чувствую запах её кожи — слабый, чуть тёплый, не принадлежавший этому месту.

Чёрт бы её побрал.

***

Кобру заводят в кабинет, и я сразу вижу — она напряжена. Умная сука. Понимает, что сейчас будет не просто разговор.

Она встаёт передо мной, руки за спиной, подбородок чуть вздёрнут. Играет в гордость.

Я медленно встаю из-за стола, обхожу его и останавливаюсь прямо перед ней.

— Ты меня за долбоёба держишь?

Она молчит, но её взгляд колючий, наглый.

Я ненавижу наглых.

Я резко хватаю её за ворот робы и рывком притягиваю ближе.

— Ты думала, я не узнаю? — тихо спрашиваю, стиснув зубы.

Она пытается отпрянуть, но я сжимаю ткань у неё на груди ещё сильнее и толкаю в стену. Глухой удар — её голова откидывается назад.

Она моргает, но всё ещё играет в непрошибаемую.

Ошибаешься, сука.

Я резко врезаю ей кулаком под рёбра. Она сгибается пополам, хватая воздух ртом.

— Думала, ты тут главная? Думала, можешь решать, кто живёт, а кто сдохнет?

Я хватаю её за волосы, рывком поднимаю лицо вверх, заставляю смотреть на меня.

— Ещё раз хоть пальцем тронешь Брагину — я тебя в карцере сгною, поняла?

Она хрипит, но я не ослабляю хватку.

— Говори, блядь.

— Поняла! — выплёвывает она сквозь зубы.

Я отталкиваю её. Кобра падает на колени, хватая воздух.

— Умничка. Теперь вали нахуй.

Охранник хватает её за шиворот и вытаскивает из кабинета.

Я упираюсь кулаками в стол, глубоко дышу.

Холод, Володя. Держи холод.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Но в голове всё равно вспыхивает её взгляд.

Голубые глаза. Упрямые. Прямые.

Брагина.

Чёртова Брагина.

Я вхожу в квартиру, бросаю ключи на тумбу и стягиваю китель. В доме пахнет чаем, свежим хлебом и чем-то сладким. Настя пекла печенье.

Я ещё даже не успеваю снять ботинки, как из-за угла вылетает дочка, размахивая тетрадью.

— Пап, контрольная! Спасай!

Я едва успеваю поймать её, когда она с разбегу вешается мне на шею. Двенадцать лет, а до сих пор ведёт себя так, будто я её герой.

— Ну-ка, что у тебя там? — беру тетрадь, усаживаюсь с ней на диван.

Она устраивается рядом, хмурит брови, делает сосредоточенное лицо, будто сейчас решает судьбу вселенной.

— Вообще ничего не понимаю! Тут синусы, косинусы, какие-то дурацкие углы!

Я улыбаюсь.

— Это ещё что, вот дойдёшь до старших классов — там начнётся настоящий ужас.

— Ты пугаешь меня, пап.

— Привыкай.

Она закатывает глаза, а я беру ручку и начинаю объяснять. Она слушает, кивает, что-то записывает, потом вдруг обнимает меня за плечи и смеётся.

— Ты у меня лучший.

Я напрягаюсь. От этих слов внутри что-то щемит.

Настя не чувствует, бежит в комнату, довольная. Я сижу ещё минуту, смотрю на стену, потом встаю, иду на кухню. Наливаю виски, делаю глоток и закрываю глаза. И снова передо мной она.

Гребаная Брагина.

Глаза цвета льда. Они меня с ума сводят. Вот так с первого взгляда и накрыло. Столько лет работал и никогда. А тут просто по мозгам, по разуму, по сердцу. Накрыло. Просто накрыло. Как мальчишку.

Как смотрела на меня. Как не боялась. Как стояла передо мной, пока я её прижимал к стене, и даже не дрогнула.

Ещё бы секунда, и я бы не сдержался.

Я крепче сжимаю стакан, наклоняюсь к столу, упираясь в него ладонями.

В этот момент хлопает дверь.

Илья.

Он заходит, кидает рюкзак, даже не глядя в мою сторону.

— Где был?

— У Серого.

— Чем занимались?

— Учились вязать макраме.

Я резко ставлю стакан на стол.

— Илья.

Он поднимает глаза, такие же серые, как у меня.

— Ты всё равно мне не поверишь. Чего спрашиваешь?

— Не люблю, когда мне врут.

Он смотрит на меня с вызовом.

— А ты сам себе веришь?

Я щурюсь.

— Что ты хочешь сказать?

— Думаешь, я не вижу? Как ты ходишь злой, напряжённый. Как по вечерам наливаешь себе этот виски. Думаешь, я не знаю, что у тебя там в тюрьме кто-то в голове засел?

Я напрягаюсь.

— Закрой тему.

— Так и знал.

Я подхожу ближе, встаю напротив.

— Ты не понимаешь, о чём говоришь.

— Да, конечно. Ты же никогда ничего не объясняешь. Только приказы раздаёшь. Делай вид, что тебе всё равно, пап. Ты же в этом мастер.

Он забирает рюкзак и уходит в свою комнату.

Я остаюсь стоять.

Стоять и понимать, что этот мальчишка только что сказал правду.

Мне не всё равно.

И от этого внутри всё полыхает к чёрту.

***

Я вхожу в ванную, закрываю дверь и задерживаюсь на секунду, опираясь рукой о кафель. Тяжёлый день. Тяжёлая неделя. И Она.

Сбрасываю одежду, поворачиваю кран, и вода ударяет по плечам, горячая, обжигающая. Запускаю пальцы в волосы, откидываю голову назад, выдыхаю.

Должно стать легче.

Но в голове снова чёртова Брагина. Я слышу её дыхание, чувствую её взгляд, ощущаю, как напряглось её тело, когда я прижал её к стене.

Я мог её взять.

Прямо там, в камере.

Мог почувствовать вкус её губ.

Но я развернулся и ушёл. Как трус. Хочу ее до истерики, до ломоты в костях. Не знаю, что меня в ней так срывает. Грудь ее под робой, стройные лодыжки. Платье вверх задрать и пальцы в нее вонзить, посмотреть как закатятся эти глаза.

Горячая вода стекает по спине, но жар внутри меня сильнее.

Я закрываю глаза.

Передо мной снова она.

Светлые волосы, слегка взлохмаченные. Голубые глаза, смотрящие с вызовом. Узкие запястья, которые я сжимал своими пальцами. Грудь вздымается в сбитом дыхании. Губы, прикушенные от напряжения.

Я хочу знать, какой она будет, если сломается.

Как тяжело она задышит. Как разлетится к чертям её гордость.

Я сжимаю пальцы у основания члена, медленно провожу вверх, пропуская воздух сквозь зубы.

Закрытые глаза.

Образ её передо мной.

Она подо мной.

Она дрожит.

Она стонет, пока я разрываю её на куски.

Но даже в этом вся Брагина.

Она не сдастся сразу.

И от этого хочется сильнее. Жёстче.

Я двигаю рукой быстрее, сердце стучит в висках, дыхание рваное.

Я должен был её трахнуть, чтобы выбить из головы.

Но я не сделал этого.

И теперь меня разрывает.

Глухой стон срывается с губ, когда напряжение достигает предела.

Я прижимаюсь лбом к холодной плитке и кончаю, вода смывает бьющую струей сперму, но внутри всё равно жар.

Ненавижу.

Ненавижу её за то, что она поселилась в моей голове.

Ненавижу себя за то, что не могу её оттуда выбить. Бляяядь. Я не трахался херову тучу времени. Но сейчас я хочу только эту бабу. Черт ее раздери.

 

 

Глава 7

 

Я лежу на жёсткой койке, глядя в потолок. Лазарет пропитан запахом антисептиков, дешёвых лекарств и чего-то металлического. Но я не чувствую этого.

Меня разрывает изнутри. Не от боли, не от усталости. От него.

Полковник Горин.

Я закрываю глаза.

Грубый, резкий, жёсткий. Человек, которому должно быть всё равно. Но ему не всё равно.

Я видела, как он смотрит на меня.

Я видела это в палате, когда он влетел туда, срывая дверь с петель. Я видела это, когда он прижимал меня к стене.

Этот взгляд.

Тяжёлый, обжигающий, такой, от которого внутри всё плавится. На меня давно так не смотрели. Я привыкла к безразличию, к презрению, к холодным глазам, в которых нет ничего. Я привыкла быть пустым местом для тех, кто должен был любить.

А он...

Я вижу, как сжимается его челюсть, когда он смотрит на меня. Как напрягаются его руки, как перехватывает дыхание.

Он злится на себя.

Злится, потому что хочет.

Меня обдаёт жаром от одной этой мысли. Я кусаю губу, пытаясь выбить его из головы. Я не должна.

Но внутри всё ноет. Он мне нравится. Он меня заводит как мужчина. Такого никогда не было. Даже к Виктору.

Меня никогда так не накрывало.

Не с мужем. Не с кем-то другим.

Никогда.

И это пугает сильнее, чем нож у горла.

Я лежу на этой жёсткой койке, но не чувствую ни боли, ни усталости. Меня накрывает другое.

Горячее, липкое, не дающее выдохнуть.

Я не должна думать о нём.

Но я чувствую его даже здесь. Его взгляд. Его руки, когда он сжимал моё запястье. Его голос, этот хриплый, низкий голос, который отдавался где-то внизу живота.

Боже.

Я прикусываю губу, но это не помогает. Я видела, как он смотрел на меня. Как мужчина смотрит на женщину.

Не на заключённую. Не на преступницу.

На женщину.

И это выворачивало меня наизнанку.

Я не помню, когда в последний раз чувствовала что-то подобное.

Когда в последний раз меня хотели.

Виктор… Он не смотрел на меня так уже много лет. А потом и вовсе перестал смотреть. Лежал рядом, дышал в стену, а я закрывала глаза и делала вид, что мне всё равно. Что меня не трогает, что я давно перестала быть женщиной в его глазах.

И вот теперь… теперь я лежу здесь, а внутри меня расползается нечто грязное, жаркое, необъяснимое.

Я хочу, чтобы он снова приблизился.

Чтобы снова оказался рядом, дышал мне в лицо этим своим терпким, чуть грубым дыханием.

Чтобы снова прижал меня к стене.

Резко. Грубо. Без слов.

Горячая волна накрывает меня, откидывает в это чувство, это забытое, загнанное глубоко внутри желание. Тело ноет. Грудь тяжелеет. Бёдра сводит. Я перевожу дыхание, провожу ладонью по животу, сжимаю пальцы в кулак.

Чёрт.

Я давно не чувствовала себя живой.

Но стоило ему просто посмотреть на меня — и вот я задыхаюсь.

Я зажимаю бёдра, но это не помогает. Внутри всё пульсирует, тянет, ноет. Я проклинаю себя. За эти мысли. За это желание. Но тело меня предаёт. Закрываю глаза, кусаю губу, ладонь медленно скользит вниз.

Я хочу, чтобы он снова был рядом. Чтобы снова дышал так близко, чтобы снова взял меня так, как никто не брал. Я медленно провожу пальцами по коже, поднимаясь выше, замираю на секунду — и касаюсь себя. Палец скользит к пульсирующему узелку. Когда я последний раз это делала? В школе? В подростковом возрасте. И сейчас там пульсирует как когда-то. Нажим жарко отзывается в теле.

Горячо. Слишком.

Я чувствую, как внутри всё сжимается, как дрожь пробегает по коже. Я представляю его руки. Большие, грубые, горячие. Представляю, как они сжимают мои бёдра, удерживают, заставляют…

Я задыхаюсь, накрываю рот ладонью, чтобы не вырвался звук.

Боже. Я сейчас взорвусьь.

Я вся горю.

Движения становятся быстрее, дыхание сбивается, спина выгибается.

Он внутри меня.

Он толкается глубоко, сильно.

Он рычит мне в ухо: "Ты моя."

Я сжимаюсь, стону в подушку, пока меня накрывает оргазмом.

Тело дрожит. Я остаюсь лежать, тяжело дыша, сжимая простыню. Меня накрыло. И это пугает меня сильнее, чем он сам.

С ума сойти…

Что я только что сделала?

Я лежу, прижавшись лбом к холодной стене, сердце всё ещё бешено колотится, дыхание сбито, а внутри медленно растекается стыд. Грязный, давящий, такой, что хочется стереть с себя всю эту слабость.

Я в тюрьме.

Какие, к чёрту, мужчины?

Какие руки? Какие взгляды? Какие желания?

Я медленно сжимаю простыню, чувствуя, как к горлу подкатывает тошнота. Меня никто не будет здесь защищать. Даже он. Горин может сказать, что хочет, может смотреть так, что у меня внутри всё плавится, но в итоге я сама по себе.

Мне надо выбираться.

Мне надо выживать.

Я знаю, что Кобра не успокоится. Её снова подкупят. Или она просто захочет отыграться, потому что ненавидит меня ещё больше.

Я закрываю глаза, пытаясь вернуть холодное спокойствие, но тело всё ещё предательски гудит после этой вспышки.

Я проклинаю себя за этот момент слабости.

Больше такого не повторится.

Я выберусь.

Я выживу.

И я больше не позволю себе думать о нём.

Меня переводят ночью. Без объяснений, без предупреждений. Просто открывают дверь, кидают уставший взгляд, "С вещами на выход." Какие, к черту, вещи? Пара тряпок, кружка, да ложка, которую я берегла так, будто в этом холодном аду мне есть, что защищать.

Коридоры длинные, сквозняки тянут сыростью, воздух тяжелый, пропитанный затхлостью. Я держу осанку прямо, делаю вид, что мне не страшно. Но внутри уже холодеет — слишком уж хорошо я понимаю, что происходит. Это не ошибка, не случайность. Это то, чего добивались. Меня передают на растерзание.

Дверь открывается, и я сразу чувствую это.

Запахи. Другие. В этой камере нет чистоты, хоть какой-то стерильности, к которой я привыкла. Здесь пахнет потом, перегаром, кислым женским телом. Пахнет грязью.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Я делаю шаг внутрь.

Тишина давит, как камень на грудь. Она живая, напряжённая, глухая, будто воздух стал густым и вязким. Я чувствую, как меня изучают, не как человека, а как мясо, как добычу, которая по глупости забрела в логово хищников. Взгляды жесткие, насмешливые, они уже решили, кем я буду здесь.

— Ну здравствуй, барыня, — голос тянется лениво, растягивая каждую букву, будто смакуя сам факт, что я здесь, что я сейчас перед ними, что я их новая игрушка.

Я молчу. Я не поднимаю голову.

Мне не нужно слышать их интонации, чтобы понять — это не приветствие, это приговор.

Первая ночь — сущий ад.

Я сижу в углу, прижавшись спиной к холодной стене. Сон — это слабость. Сон — это смертный приговор.

Но они не трогают меня.

Пока.

Они играют.

Они знают, что делать, чтобы выбить из меня всё человеческое.

Шумят. Громкий смех раздаётся то в одном углу, то в другом. Кто-то водит ложкой по решётке, царапает железом по стене. Кто-то скребётся в пол, шёпотом произнося моё имя, будто бы это какая-то хищная молитва.

Они знают, что я не выдержу.

Должна не выдержать.

Второй день.

Я хочу пить.

Вода стоит на столе. Так близко.

Я медлю, но тянусь к чайнику, пальцы едва касаются холодной ручки.

И тут же чья-то грубая рука хватает его первой.

— Не положено, барыня.

Голос пустой, мёртвый.

Я поднимаю взгляд. Передо мной женщина, лицо неподвижное, без эмоций, без злобы — просто стена.

Я не спорю. Спорить — значит дать им эмоцию, дать им то, чего они хотят.

Я просто поворачиваюсь и иду обратно.

— Хорошая девочка, — смеются за спиной.

Мне хочется обернуться и врезать так, чтобы хрустнула кость.

Но я молчу.

Третий день.

Я подхожу к своей койке, хочу сесть, но замираю. Постель исчезла. Я не спрашиваю, куда. Я знаю ответ. Я сажусь прямо на холодный матрас, медленно кладу руки на колени.

Меня проверяют.

Изматывают. Давят. Медленно, методично, как удав, который не спешит убивать, а просто смотрит, как его жертва слабеет.

Но я держусь.

Я держусь, пока кто-то не делает последний удар.

— Крыса.

Они знают, как вонзить нож, не касаясь кожи.

Я поднимаю голову. Передо мной стоит одна из них, в руках — кулон. Маленький, с золотым отливом. Поднятый из-под моего матраса.

Не мой.

Подложенный.

— Крыса, — повторяет она, держа кулон за цепочку, лениво раскачивая, как палач верёвку перед казнью.

Я молчу. Но я уже чувствую, как воздух меняется. Теперь я не просто чужая. Теперь я враг. Теперь я либо сломаюсь, либо я убью их всех к чёрту.

Сижу на койке, стиснув зубы, чувствуя, как внутри все горит от злости, бессилия и усталости. "Крыса." Это слово прилипает ко мне, как грязь, которую невозможно отмыть.

Я вижу, как остальные заключенные переглядываются, кто-то ухмыляется, кто-то смотрит с откровенной ненавистью. Крыс в тюрьме не терпят.

— Что, богатенькая, решила чужое спрятать? — низкий, хриплый голос справа. Я не знаю ее имени, но знаю, что она здесь одна из "главных".

Я поднимаю глаза. Спокойно. Без страха.

— Это не мое.

— А кто же подложил? Охранники? Или тебе полковник Горин сам сюда его сунул?

От этой фразы меня бросает в жар.

Горин.

Я чувствую, как внутри сжимается все, но лицо остается спокойным. Я не позволю им это увидеть.

— Мне плевать, во что вы там себе думаете – я ничего не брала, — мой голос хриплый, осипший от жажды и недосыпа, но твердый.

— Это временно, Барыня, — ухмыляется та, что стоит напротив. — Скоро ты поймешь, где твое место.

Я не отвечаю.

Я просто смотрю.

Долго.

Холодно.

Так, что первая из них отворачивается. Это маленькая победа. Но я знаю, что долго так не протяну. Я уже на грани.

***

Дверь камеры распахивается резко, ударяясь о стену.

— Барыня, на выход.

Две охранницы заходят внутрь, одна держит дубинку наготове, вторая кивает на дверь. Я поднимаюсь с койки, спиной чувствую, как весь этот гадюшник оживляется.

— Ой-ой-ой, забирают нашу барыню! — кто-то тянет издевательски.

— Куда, Барыня? К начальнику опять? Или сразу в особняк к мамке?

За спиной раздается визгливый смех, кто-то свистит, кто-то стучит ложкой по железному каркасу койки.

— Не возвращайся, сука! — бросает мне в спину одна из тех, что первые дни издевались. — А если вернешься — мы тебя порвем!

Я не останавливаюсь.

Не поворачиваюсь.

Только внутри все горит от унижения, от злости, от понимания, насколько я все-таки здесь чужая.

Коридоры тянутся серыми кишками, шаги охранниц гулко раздаются в тишине. Меня ведут туда, где все уже решено без меня.

- Куда ведете? – спрашиваю угрюмо.

- К мамке на поклон. – отвечает охранница равнодушно.

"Мать". "Мамка". Хозяйка зоны.

Она сидит на самой широкой, мягкой койке, покрытой пледом — роскошь, доступная только ей. Вокруг нее несколько баб, но не приближенные — прислуга.

Она огромная, грузная, но в ней нет рыхлости. Сплошная тяжелая сила. Широкие плечи, мощные руки, которые легко могли бы сломать шею. Длинные светлые волосы, заплетенные в толстую косу, перекинутую через плечо. На лице шрамы — неглубокие, тонкие, оставленные, наверное, когда-то лезвием или бутылкой. Женщина, прошедшая огонь, воду и тюрьму.

Глаза — мутно-серые, хитрые, ленивые, но страшно умные.

Она смотрит на меня и медленно улыбается.

Я чувствую взгляды ее баб за спиной, каждый шаг будто отдается гулким эхом в тишине. Камера живет своей жизнью, но все видят, куда меня ведут. В угол "Мамки". Туда просто так не ходят. Если зовут — значит, решается твоя судьба.

Мамка смотрит на меня серыми узкими глазами. Кружка чая в руке, сигарета дымится между толстыми пальцами. Глаза у нее тяжелые, ленивые, но это обманчивое спокойствие. Она может перегрызть глотку и даже голос не повысить.

— Садись, Барыня.

Я не спорю. Я не показываю ни страха, ни дерзости — только холодное спокойствие.

Все внутри меня напряжено, но я знаю правила. Не суетись, не залипай, не прогибайся.

Мамка делает глоток чая, затягивается и медленно выпускает дым, не сводя с меня глаз.

— Ты понимаешь, почему я тебя позвала?

В воздухе стоит напряжение. Меня проверяют.

Я держу голос ровным.

— Догадываюсь.

Она кивает, будто подтверждая что-то самой себе.

— Ты здесь недавно, но вокруг тебя уже слишком много шума. Это мне не нравится.

Я не отвечаю. Я знаю, что это не вопрос.

Мамка молчит, будто давая мне время осознать, где я нахожусь, а потом откидывается на локоть, сигарета покачивается в пальцах.

— Ты думаешь, что если Горин тебя прикрыл, то ты тут королева?

Я чувствую, как в животе скручивается тугой узел. Я знала, что этот разговор рано или поздно случится.

— Я так не думаю.

— Хорошо. Потому что это не так. Тут королева одна.

Я держу спину прямо, ощущая, как на меня смотрят другие. Они ждут, что я сорвусь, начну оправдываться, делать ошибки.

Мамка затягивается, ее губы кривятся в ленивой усмешке.

— Ты мне скажи, Барыня. Ты с Горином что, правда спишь?

Удар без ножа.

Я чувствую, как напряглись мышцы, как внутри все сжалось от этой грязной, прямой формулировки.

Я смотрю ей в глаза, не моргая.

— Нет.

Она выпускает дым мне в лицо и улыбается.

— Ну и дура.

Я не дергаюсь, не отворачиваюсь, когда дым ударяет в лицо. Глаза немного режет, но я держу взгляд ровным. Я не дам ей увидеть ни смятения, ни злости, ни, тем более, страха.

Мамка изучает меня, как зверь, обнюхивающий добычу, решая — сожрать ее сразу или поиграть подольше.

— Значит, не спишь. — Она чуть улыбается, будто довольна этим ответом, но в глазах нет ни капли доброжелательности. — А он на тебя смотрит, как на женщину. Это все видят. Даже я.

Я сглатываю, но продолжаю молчать.

— Знаешь, сколько баб пытались к нему подлезть? К Горину? — Мамка наклоняется вперед, голос понижается, становится опасно спокойным. — А он ни на одну даже не глянул. За столько лет.

Меня бросает в жар, но лицо остается спокойным. Она проверяет, задевает, ищет слабину.

— А тут появилась ты. И он вдруг стал ходить вокруг, прикрывать, вытаскивать. Случайность?

Я не отвечаю.

— Ты ему дала?

Голос Мамки — почти шепот, но в нем больше силы, чем в любом крике.

— Нет.

— Значит, дашь.

Я стискиваю челюсти, Мамка видит это и смеется — тихо, сдавленно, как будто развлекается.

— Ты, конечно, можешь играть в гордость, но ты уже на крючке. Я вот что тебе скажу, Барыня. Если ты умная, ты это использовала бы.

Она медленно тушит сигарету о край койки, все так же глядя на меня.

— А если ты дура — тебя рано или поздно сожрут.

Я чувствую, что каждая из женщин, сидящих в этой камере, смотрит сейчас только на нас. Они ждут.

Мамка отклоняется назад, берет кружку, пьет чай, как будто разговор уже закончен.

Я понимаю, что меня отпускают.

Но еще больше я понимаю другое.

Если я ошибусь — мне конец.

Мамка молчит, продолжая пить чай, но я чувствую — разговор не закончен.

Она смотрит на меня иначе. Уже не как на жертву, не как на случайную шавку, которая случайно сюда попала. Она оценивает.

— Ты держишься хорошо, — наконец говорит она, отставляя кружку. — Но долго так не протянешь.

Я приподнимаю бровь, но не отвечаю.

— Не потому что ты слабая. Просто тюрьма — это стая. Если ты без стаи — ты мясо.

Я сжимаю пальцы на коленях.

— Ты предлагаешь мне что? Найти стаю?

Мамка ухмыляется.

— Я предлагаю не делать глупостей.

Она затягивается, потом смотрит на меня.

— Кобра тебя ненавидит, но Кобра — это шавка. Ее можно задавить, если знать, как.

Я чуть щурюсь.

— Ты хочешь, чтобы я ее задавила?

Мамка хмыкает, выпуская дым в сторону.

— Ты мне нравишься, Барыня. Ты не паникуешь, не визжишь, не скулешь. Ты не из этого дерьма, но и не сломалась сразу. Это интересно.

Я не расслабляюсь, но внутри что-то теплое просачивается сквозь напряжение.

— И что ты хочешь?

Она чуть улыбается.

— Пока просто смотрю, на что ты способна.

Я понимаю — это предложение.

Она может меня защитить.

Но я не знаю, какой будет цена.

Мамка затягивается медленно, смотрит на меня с ленивым прищуром. В воздухе стоит напряжение, но уже не то, что раньше. Она больше не видит во мне добычу. Она видит — игрока.

— Пока что заступаться за тебя не собираюсь…, — наконец говорит она, выпуская дым, — но и смотреть, как тебя жрут, я тоже не хочу. Ты мне интересна, Барыня. А интерес — это уже кое-что.

Я молчу, но внутри все напрягается. Предложение будет. Я это чувствую.

Мамка делает паузу, будто нарочно растягивает момент.

— Скажу прямо. Если ты хочешь выжить, тебе нужна крыша. Я могу ею стать.

Я поднимаю взгляд.

— Но просто так я ничего не делаю.

Она усмехается, тушит сигарету о край койки, потом подается вперед, смотрит прямо в глаза.

— Ты умная. Красивая. Грамотная. Женщина, которая жила другой жизнью.

Я не двигаюсь.

— Мне нужен человек, который умеет работать с головой, а не только с кулаками. Я хочу, чтобы ты стала моими глазами и ушами.

Меня бросает в жар.

— Ты предлагаешь мне стать стукачкой?

Мамка смеется, качает головой.

— Ой, ну не надо этих слов. Стукачи долго не живут, а я предлагаю тебе другое. Ты будешь знать, кто с кем мутит, кто несет, кто с кем договаривается. Не для охраны. Для меня.

Она наклоняется ближе.

— Я даю тебе защиту, Барыня. А ты даешь мне информацию.

Я смотрю ей в глаза.

Соглашусь — буду под ее крылом. Откажусь — я снова одна.

Мамка не торопит.

Она просто ждет.

Я выдерживаю паузу. Тяжелую, почти осязаемую. Мамка смотрит спокойно, уверенно, будто уже знает, какой ответ я дам. Но я не та, кто станет плясать под чужую дудку.

— Нет.

Одно слово, но оно отдается в камере, как выстрел.

Мамка не моргает. Она смотрит на меня, щурится, потом медленно улыбается.

— Вот оно как.

Я не опускаю взгляд.

— Я не стану ни за кем наблюдать. Я не сука и не шестерка!

Мамка кивает, лениво откидывается назад, снова тянется к кружке.

— Мне нравится твоя гордость, Барыня. Знаешь, почему? Потому что ты умеешь стоять на своем, даже когда тебе страшно.

Она делает глоток, потом снова встречает мой взгляд.

— Поэтому сегодня тебя переведут в мою камеру. Теперь ты под моей защитой.

Я на секунду перестаю дышать.

— Но я…

— Ты не поняла? — Мамка усмехается. — Мне нахер не нужны крысы. Я проверяла тебя. Теперь я уверена.

Она тушит сигарету, поднимается и смотрит на меня сверху вниз.

— Ты мне нужна такой, какая ты есть. Цельной. Сильной. Гордой. Теперь я твоя крыша. И если кто-то снова сунется к тебе — он будет иметь дело со мной.

Я все еще держусь прямо, но внутри что-то дрожит.

Меня больше никто не тронет.

И это…

Это слишком неожиданно.

Мамка смотрит на меня внимательно, будто еще раз оценивает, правильное ли решение приняла. Она уже все решила, но ей нравится играть, растягивать момент.

Я чувствую, что сейчас будет цена за защиту.

И она, конечно, не мелкая.

— Ты теперь подо мной, Барыня. А подо мной просто так не живут.

Я сжимаю губы.

— Я уже поняла. Чего ты хочешь?

Мамка усмехается, качает головой.

— Ты привыкла думать, что если в тюрьме предлагают защиту, то взамен просят бабки, поблажки, услуги.

Она делает паузу, щурится.

— Но мне нужно другое. Мне нужен умный человек.

Я смотрю прямо.

— Я слушаю.

Мамка наклоняется ближе, понижает голос.

— У меня бизнес на воле. Хороший бизнес. Приносит деньги. Но проблема в том, что вокруг меня одни тупицы. Они могут выбивать долги, могут работать с товаром, но как только речь заходит о документах, цифрах — все, пиши пропало.

Я чувствую, как внутри что-то холодеет.

— Ты хочешь, чтобы я занималась твоими деньгами.

Мамка улыбается.

— Я хочу, чтобы ты помогла мне вести бухгалтерию.

Она откидывается назад, берет сигарету, прикуривает.

— Я знаю, кто ты была там, за стенами. Я знаю, что ты в этом разбираешься лучше, чем любой из этих тупых куриц. Мне нужен человек, которому я могу доверить цифры.

Я напрягаюсь.

— И как я это буду делать? Здесь, в тюрьме?

Мамка щурится, усмехается.

— А вот об этом не переживай. Компьютер у тебя будет. Связь с нужными людьми — тоже. Тебе просто надо будет сидеть и считать. Грамотно, без лишних движений. Чтобы у меня не было проблем.

Она выдыхает дым, наклоняется ближе.

— Ты сможешь это сделать, Барыня? Или ты все-таки просто пустышка, которая когда-то жила в красивом доме, но сама в цифрах ни черта не понимает?

Я держу ее взгляд.

— Если у меня будет доступ к информации, я справлюсь.

Мамка улыбается шире.

— Вот и умница.

Она поднимается, щелкает пальцами охраннице у двери.

— Переведите ее ко мне. А насчет техники… решим.

Я понимаю, что у меня нет выбора.

Но впервые за долгое время мне становится интересно.

 

 

Глава 8

 

Горячая вода стекает по плечам, забирая с собой липкую усталость, оставляя после себя ощущение, которого у меня не было уже давно — ощущение, что я ещё живая. Здесь, в этом месте, где всё построено на боли, унижении и страхе, где каждая секунда — борьба за выживание, тёплая вода кажется почти роскошью. Я закрываю глаза, позволяю каплям стекать по коже, и на одну короткую, обманчиво-тихую секунду мне кажется, что я одна.

Шорох.

Глухой, осторожный.

Воздух меняется.

Я открываю глаза.

Тихий щелчок двери.

Слишком тихий.

Меня бросает в холодный пот.

Я едва успеваю повернуться, когда резкий толчок в спину сбивает с ног. Я падаю на кафель, бьюсь локтем, боль мгновенно отзывается гулкой пульсацией в костях, но нет времени думать об этом. Я пытаюсь повернуться, но меня прижимают коленом к полу. Я не вижу её лица, только чувствую. Запах дешёвого мыла, кислый, неприятный, горячее дыхание у самого уха. И холодное лезвие, которое скользит по коже.

— Ты думаешь, Горин вечно будет тебя защищать?

Голос низкий, сдавленный, полный ненависти.

Кобра.

Я дёргаюсь, резко бью локтем назад, врезаюсь в рёбра нападавшей. Она взвизгивает, ослабляя хватку, но вторая тут же наваливается сверху, и нож скользит по моему боку.

Резкая боль вспыхивает в теле, обжигает, но я не кричу.

Я не дам им этого удовольствия.

Горячая кровь стекает по коже, смешиваясь с каплями воды, но я чувствую, что рана неглубокая. Они не хотят убить меня сразу.

Они хотят поиграть.

Пальцы Кобры впиваются в волосы, рывком оттягивают голову назад.

— Ты думаешь, ты кто, Брагина? Ты думаешь, если ты к Горину в ноги упала, то теперь королева?

Я стискиваю зубы, но молчу.

— Ответь, сука!

Рывок, острая боль в затылке.

Я зажмуриваюсь, силой вгоняю дыхание в лёгкие, ищу слабину.

Они думают, что я сломаюсь. Они думают, что я просто приму это.

Они забыли, что мне уже нечего терять. Я больше не та, кем была.

И когда нож снова приближается к коже, я резко взмываю локтем вверх, бью её в челюсть с такой силой, что у самой запястье хрустит.

Кобра отшатывается, сплёвывая что-то красное.

Но вторая остаётся, и я понимаю, что всё ещё в ловушке.

Я не выберусь.

Я одна.

Я проиграла.

- Давай…затусуй ей туда бутылку и раздави…Чтоб сука уже никому никогда не дала.

Она истерично ржет. Они пытаются раздвинуть мне ноги.

Дверь душевой вылетает с грохотом, сотрясая стены. Звук удара разносится эхом, будто взрыв в узком пространстве, заставляя меня вздрогнуть. Вода продолжает литься, тяжёлыми каплями падая на плитку, но воздух мгновенно становится другим — заряженным, ледяным, смертельно опасным.

— Вы чё, суки, совсем берега попутали?

Голос Ларисы низкий, ровный, но в нём больше угрозы, чем если бы она заорала во всю глотку.

Нападавшие замирают.

Они знают, что им пиздец.

Я чувствую, как хватка на моих волосах ослабевает, как нажим на рану чуть сбивается, будто страх пробежал по ним холодной волной. Но они не успевают ничего сделать.

Лариса хватает ту, что держала меня, рывком отрывает от пола и со всего размаха впечатывает в стену. Раздаётся глухой стук, Кобра вскрикивает, оседает, срывая ногтями кожу о кафель.

Вторая пытается отшатнуться, но Лариса уже рядом.

Она движется не спеша, но от этого её движение только страшнее.

Я вижу, как нападавшая делает шаг назад, вскидывает руки, но поздно.

Лариса разворачивается на пятке, вкладывает всю тяжесть тела в удар, и кулак врезается в челюсть с влажным хрустом.

Голова резко дёргается в сторону, губы тут же заливаются кровью, тело оседает на пол, а следом за ним падает и нападавшая — захлёбываясь собственным визгом.

Я прижимаюсь спиной к стене, ладонь сжимает рану, боль пульсирует вместе с бешеным сердцебиением, но я не могу отвести взгляд.

Лариса не смотрит на них.

Она смотрит на меня.

Тяжело, пристально, как на идиотку, которая только что едва не угробила себя.

Она присаживается рядом, глаза скользят по кровавым разводам на моём боку, на её лице мелькает лёгкое раздражение.

— Блядь, Брагина. Ты мне ещё сдохни тут.

Я не отвечаю. Мне нечего сказать.

Лариса вздыхает, резко отрывает подол своей майки, без церемоний прижимает его к ране, жмёт так сильно, что я стискиваю зубы, чтобы не зашипеть от боли.

— Теперь ты не просто под моей крышей.

Она смотрит прямо в глаза, и в этом взгляде — не предложение, а факт, приговор, без права отказаться.

— Только сунься куда без моего ведома! Ты мне нужна!

Я глотаю воздух, горло перехватывает напряжением, но даже если бы я захотела спорить — не могу.

- Одевайся. В лазарет нельзя. Сама тебя обработаю.

***

Натягиваю халат.

Лариса хватает меня за локоть, я еле держусь на ногах, но она ведёт меня вперёд, не сбавляя шага.

Мы выходим в коридор, и охранницы даже не пытаются что-то сказать.

Будто это просто обычное недоразумение.

Мы выходим в коридор, и воздух кажется мне холоднее, чем в душевой. Или это я замерзаю изнутри, чувствуя, как кровь липнет к коже, как дрожь пробегает по телу. Лариса ведёт меня уверенным шагом, сжимая мой локоть крепко, но не жёстко. Я держусь, я не дам им увидеть слабость.

Но стоило нам сделать всего несколько шагов, как коридор вдруг оживает.

Резкий голос.

— Стоять!

Две другие охранницы. Хмурые, напряжённые.

Я едва успеваю повернуть голову, когда одна из них резко хватает меня за другую руку, выдёргивая из хватки Ларисы.

— Брагина, на выход. Начальник требует немедленно.

Я пытаюсь вырваться, но рука охранницы сжимает меня намертво.

Лариса замирает.

Она щурится, её лицо не меняется, но я чувствую, как атмосфера вокруг натягивается, как тонкая нить перед разрывом.

— Не вовремя, девочки, — Лариса улыбается, но в её голосе нет ни капли тепла. — Брагина сейчас не в форме. Видите? Немного… потрепалась.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Охранница даже не моргает.

— Приказ. Немедленно.

Лариса медлит. Доли секунды.

И я понимаю, она не хочет меня отдавать.

Но делает шаг назад, чуть приподнимая руки, показывая, что не будет вмешиваться.

— Ох уж эти приказы…

Она смотрит прямо в мои глаза.

— Потом поговорим, Брагина.

Я ничего не успеваю сказать.

Меня ведут вперёд, жёстко, быстро, не позволяя замедлить шаг.

Пол под ногами плывёт, порез саднит, но это не самое страшное.

Самое страшное — я знаю, к кому меня ведут. И я не знаю, что будет дальше.

Я вхожу в кабинет, и воздух сразу становится другим — плотным, напряжённым, насыщенным им.

Он стоит у окна, спиной ко мне, руки заложены за спину. И даже так, не глядя, он кажется сильнее, больше, опаснее всех мужчин, которых я знала.

Горин поворачивается, и я ловлю себя на том, что замираю.

Это ловушка.

Я в ней сгорю.

Я впервые ощущаю это так остро.

Он не молод, но это не делает его слабее. Наоборот. Его лицо — резкое, резкое во всём: скулы, вырезанные, как лезвием, угловатая линия подбородка, хищная посадка глаз. Серо-синие, холодные, но с чем-то другим, глубже, темнее — подавленная ярость, голод, скрытая под слоем железного контроля. Он красив не юношеской красотой. А взрослой, зрелой, опасной. Такой, что разрывает тебя изнутри.

Плечи широкие, спина прямая, руки сильные, в напряжении.

Я знаю, он раздражён.

Я знаю, он злится.

Но он молчит, а от этого только страшнее.

Я хочу отвернуться, разорвать этот контакт, этот момент. Но не могу. Он смотрит, будто уже забрал меня. Будто это вопрос времени. Будто эта война уже проиграна.

Я глубоко вдыхаю, заставляю себя заговорить первой.

— Вызывали, начальник?

Он медленно наклоняет голову, продолжая смотреть так, что у меня внутри что-то сжимается.

Я стою перед ним, и мне холодно. Не от боли, не от усталости, не от леденящего воздуха в кабинете — от него. От этой тишины, натянутой, как струна перед тем, как лопнуть.

Горин напротив, мрачный, напряжённый, тяжёлый, как гроза перед разрядом. Челюсть ходит, скулы заострились, на скулах перекатываются желваки. Его глаза — серо-синие, тёмные, как буря, прожигают меня насквозь.

Он резко открывает ящик, достаёт аптечку и ставит передо мной так, что баночка антисептика подпрыгивает.

— Сними халат.

Я замираю, внутри всё сжимается.

— Что?

— Сними, Брагина. Будем обрабатывать рану.

Он говорит это так же спокойно, как отдаёт приказы охранникам. Твёрдо, уверенно. Не прося. Требуя.

Я встречаю его взгляд.

Он ждёт.

Не моргает, не двигается.

Я чувствую, как в нём что-то закипает.

Но он держит себя в руках. Пока.

— Я сделаю это сама.

— Сделаешь так, что завтра подохнешь от заражения.

Я сжимаю губы.

Он ждёт.

Я не двигаюсь.

Горин выдыхает резко, будто сдерживает желание просто схватить меня и сделать по-своему. И вдруг он опускается на одно колено.

Я дёргаюсь, но он уже поймал край халата, собрал его в кулак, резким движением сдвинул вверх, обнажая мой бок. Видны голая нога, край простых белых трусов. Мне стыдно, щеки пылают. Я чувствую, как по коже пробегает холод, потом жар.

Его пальцы — горячие, грубые, наглые.

Я не могу дышать.

— Не дури, Брагина.

Голос низкий, хриплый, сорванный.

Близко. Слишком.

Горин не смотрит мне в лицо, он смотрит на рану, но я чувствую — он ощущает всё.

Я стискиваю зубы.

Он касается меня.

Проводит пальцами по коже.

Жжёт.

Я не знаю, это от антисептика или от него.

Я слышу своё дыхание — тяжёлое, сбитое, но я не подам вида.

— Терпишь?

Я смотрю вниз, мои волосы падают вперёд, скрывают лицо.

— Я умею терпеть.

Он молчит.

И вдруг хватает меня за талию и усаживает на край стола.

Мои ноги касаются его бёдер, дыхание сбивается окончательно.

Я чувствую его.

Твёрдого. Обжигающего. Держущего меня так, будто я могу упасть, но он не даст.

Он смотрит.

В его глазах голод.

Настоящий, сырой, обжигающий, мужской. Его крылья носа трепещут, дыхание тяжёлое, взгляд скользит по моему телу. Я хочу сказать ему, чтобы он отстранился.

Но слова застревают в горле, когда он нагибается к моей ране.

Я замираю. Горячее дыхание касается кожи. А потом его губы.

Медленно.

Тёпло.

Я вздрагиваю, внутри всё переворачивается, разрывает меня на части. Я чувствую, как он чуть задерживается. Как он вдыхает меня.

Как борется сам с собой.

Как не хочет останавливаться.

Чёрт.

Чёрт, что он делает?!

— Не надо.

Но голос выходит тихий, ломкий, слабый.

И он слышит это. Я собираю последние силы и резко отталкиваю его.

Горин поднимает голову медленно. Наши взгляды сталкиваются.

Он дышит тяжело.

Его руки всё ещё на моих бёдрах.

Он не хочет отпускать.

Я чувствую это.

И он тоже.

Я вижу это в его глазах.

В этой голодной, безумной, животной ярости.

Но он сдерживается.

Едва.

Я дышу так же тяжело.

Но не от страха.

От него.

— Я уже доверяла мужчинам.

Голос рвётся, но я говорю.

Я хочу, чтобы он понял.

— И это закончилось тем, что я здесь.

Горин стискивает зубы.

Его руки сжимаются на мне, но он не двигается.

Он ненавидит это слышать.

— Я не он.

Голос сорванный.

Я верю?

Нет.

Я отворачиваюсь.

— Это ничего не меняет.

Я соскальзываю со стола, завязываю халат трясущимися пальцами.

Я чувствую его взгляд на себе.

Он обжигает.

Я ухожу.

Но я знаю.

Он не отпустит.

Он уже держит меня крепче, чем должен.

И я не знаю, выживу ли я в этом.

****

Предательство — это не удар. Это не мгновенная боль, от которой кричат. Это тишина. Глухая, липкая тишина, которая обволакивает тебя, медленно разъедая изнутри.

Сначала ты не веришь. Ты смотришь в глаза тому, кого любила, ждёшь объяснений, оправданий, чего угодно — только не этого молчания. Но он молчит. Ты зовёшь его по имени, но он отворачивается, будто тебя больше нет.

В этот момент ты умираешь. Не полностью, нет. Всё сложнее. Ты остаёшься живой, но та часть тебя, что верила в любовь, больше не дышит. Это медленная смерть. С каждым вдохом в груди становится пусто.

Я сам недавно узнал. Мне жаль.

Эти слова звучат в голове снова и снова, как плёнка, застрявшая на одном кадре. Мне жаль. Он не сказал: Я боролся за тебя. Я верю тебе. Я не позволю им это сделать. Он просто сказал жаль — и отдал меня чужим людям, словно выбросил ненужную вещь.

Наручники обжали запястья, холодный металл впивался в кожу, но это была не самая сильная боль в тот момент. Настоящая боль — это их взгляды. Марины, Славика. Дети, которых я любила больше жизни, смотрели на меня так, будто я враг. Будто я их предала, хотя предали меня. Я пыталась найти их глаза, шептала: Пожалуйста, поверьте мне. Но они уже не слышали меня.

Я помню каждый их взгляд, каждую тень разочарования на лицах, каждую слезу. Это не забывается. Ты засыпаешь с этим, просыпаешься с этим. Ты смотришь в потолок, думая: Что я сделала не так? Почему моя любовь не спасла нас?

Иногда я думаю, что легче было бы умереть тогда, в тот вечер. Но меня заставили жить. Жить с этим молчанием внутри. Жить с пустотой там, где раньше был дом, семья, он.

Иногда я даже боюсь дышать слишком глубоко. Боюсь, что эта боль разорвёт меня изнутри.

 

 

Глава 9

 

Марина сидела на диване, скрестив руки на груди, но дрожь всё равно пробирала до костей. 8 лет. Эти два слова не просто звенели в голове — они разрывали её изнутри. Как она могла? Глухая боль пульсировала где-то в груди, не давая дышать, не давая думать. Её пальцы впились в ткань домашнего пледа, но она даже не осознавала этого. Горячие слёзы стекали по щекам, падали на подбородок, на шею, на руки. Она не пыталась их вытереть.

Это ошибка. Это не может быть правдой.

Но суд вынес приговор. 8 лет. Как будто мама — преступница. Как будто она способна на такое. Как будто всё, что Марина знала о ней, было ложью.

Она зажмурилась, судорожно втягивая воздух. Память лихорадочно перебирала кадры, выискивая хоть что-то, что могло бы объяснить, где они с братом ошиблись. Может, мама действительно... Нет. Нет, это невозможно.

Перед глазами вспыхивают сцены из детства. Тёплый свет в кухне, когда мама поздно вечером допоздна пекла им оладьи, чтобы утром был завтрак. Её голос, ласковый, но твёрдый:

"Марина, никогда не позволяй себе зависеть от чужих решений. Ты должна сама выбирать свою судьбу."

Её руки, нежные, когда она поправляла волосы, целовала перед сном.

Мама.

Та самая мама, которая сейчас за решёткой.

Марина сглотнула, но ком в горле только разрастался. Всё в этой истории было неправильным. Но если суд вынес приговор... значит, доказательства были. Значит, кто-то их нашёл. Кто-то их представил. Кто-то обвинил.

Её тряхнуло от осознания.

Кто-то сделал так, чтобы мама туда попала.

Но почему тогда ей было так страшно поверить в это?

***

— Максим, я не могу в это поверить.

Марина сжимает руками чашку чая, но пальцы всё равно дрожат. Она пытается согреться, но внутри слишком холодно.

Муж стоит у плиты, скрестив руки на груди. Он смотрит на неё с сочувствием, но в его взгляде нет сомнений.

— Марин, все улики против неё. Ты хочешь сказать, что она невиновна, если суд принял такое решение?

Она поднимает голову, ловит его взгляд, но не находит в нём сомнений. Только твёрдую, непоколебимую уверенность.

— Но это же мама…

Её голос срывается, почти шёпот.

Максим вздыхает, подходит ближе, садится напротив, кладёт ладонь на её руку.

— Я понимаю, что тебе больно. Но тебе нужно принять правду.

Марина мотает головой, сжимает губы, чувствуя, как в глазах снова жжёт.

Правду? Какую правду?

Что её мама — преступница?

Что она, Марина, 25 лет жила в доме с человеком, способным на такое?

Что каждое их "люблю", каждый вечер за семейным ужином, каждая слеза, каждая радость — всё это было ложью?

Она прикусывает губу, чтобы не разрыдаться.

Максим накрывает её ладонь своей, сжимает чуть крепче.

— Ты просто не хочешь в это верить.

Да.

Она не хочет.

Но если всё действительно так очевидно, почему внутри всё кричит, что что-то не так?

***

— Ты вообще слышишь, что ты несёшь?! — голос брата взрывается, острым лезвием разрезая воздух.

Марина моргает, сжимая руки в кулаки, но не отводит взгляда. В его глазах злость — на неё, на мать, на саму ситуацию. Но ещё там есть что-то страшное, более тяжёлое, чем гнев. Разочарование.

— Её поймали с уликами, Марина! — он сжимает кулаки, словно сдерживает себя от того, чтобы не размахивать руками. — Ты хочешь сказать, что это ошибка? Что суд просто так дал ей восемь лет?

— Но это же наша мать! — её голос дрожит, но не срывается.

— А отец тоже наш! — Славик делает шаг назад, качает головой, смотрит на неё, будто впервые видит. — И он говорит, что не знал. Ты думаешь, он врёт?!

Она хочет сказать "да". Хочет сказать, что не верит в то, что отец мог быть так глуп, так слеп. Но слова застревают в горле.

Славик вздыхает, проводит рукой по лицу, отворачивается.

— Я не понимаю, зачем ты это делаешь. Всё уже решено. Её больше нет.

У неё внутри что-то ломается.

— Ты так говоришь, будто она умерла.

Славик застывает на секунду, но потом бросает через плечо:

— Для нас — да.

Дверь хлопает.

Она остаётся одна.

И в этот момент понимает: между ними выросла пропасть.

Вы сказали:

***

Марина сидела на кухне, глядя в чашку с остывшим чаем, но не видя его. Звук ножа, который Виктор ковырял в тарелке с остатками ужина, бесконечно повторялся, резал воздух, забивал всё, что она хотела сказать. Он не поднимал головы, но, как всегда, в его молчании было больше, чем в любых словах. Она пыталась понять, что происходит, почему всё так резко изменилось, почему отец, казавшийся всегда надёжным, теперь выглядел чужим. Она не могла оставить этот вопрос без ответа, не могла больше сидеть и наблюдать, как он без всякого волнения принимает всё, что произошло.

— Отец, а если она невиновна? — её голос дрожал от напряжения, от страха. Она даже не понимала, почему так важно для неё услышать его ответ. Почему ей не давал покоя этот вопрос? Ведь все улики были против матери. А ведь она всё равно продолжала надеяться. Вдруг он скажет что-то, что заставит её поверить. Вдруг в его глазах появится хоть тень сомнения. Но он не смотрит на неё. Его руки продолжают двигаться, будто он ничего не слышит, но она чувствует, как всё в нем напрягается.

Он наконец кладет нож на тарелку, но не смотрит на неё, глаза его холодны, как сталь. Тихо, ровно, без всякого осуждения он отвечает:

— Не выдумывай. Я сам в шоке, но мы не можем игнорировать факты. Она нас всех обманула.

Она замерла. Эти слова звучат слишком убедительно, слишком легко, как будто он с самого начала знал, что так будет. Как будто это не первый раз, когда ему приходилось принимать такую жертву, не первый раз в его жизни, когда он принимает решение. Всё становится неожиданно чуждым и жутким. Взгляд её отца, его спокойствие — всё это теперь для неё пугает. Он даже не пытается что-то скрывать. Она чувствует, как между ними растёт пропасть, незримая, но ощутимая.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— Как ты можешь так говорить? — её слова выходят с трудом, как если бы они застряли в горле. Она не может понять, не может принять. Почему он не борется? Почему он не пытается найти причину, оправдание, хотя бы маленькую щель для сомнений? — Она твоя жена. Мы все её любим. Ты что, даже не сомневаешься в том, что она не могла сделать это?

***

Он поднимает голову, но глаза его остаются холодными, отрешёнными. Он даже не смотрит ей в глаза, а лишь откидывается на спинку стула, будто стараясь избавиться от этого разговора. Его лицо остаётся неподвижным, но в его глазах, как будто, нет ничего, кроме того, что ему сказали в суде.

— Она нас всех обманула, Марина. — его голос холодный и решительный, но в нём есть какая-то бессилие. Как если бы он уже принял её вину давно, ещё до того, как начали обсуждать её судьбу. — Ты сама это видела, что она делала? Ты видела, как она менялась, как скрывала от нас свои дела?

Марина вскидывает голову, не в силах сдержать ярость. Как он может так говорить? Как он может спокойно, без всяких эмоций обвинять её мать в том, в чём она не виновна?

— Но она не такая, папа! Она бы не сделала этого. Ты что, совсем не помнишь, как она нас растила? Ты не помнишь, как она заботилась о нас, как всё ради нас сделала? — её голос дрожит, она чувствует, как её грудь сжимает от боли, как сердце разрывается от невозможности найти ответ на эти вопросы. — Ты что, не помнишь?

Он закрывает глаза на мгновение, как будто его слова врезаются в него саму, как металлический предмет, глубоко врезающийся в душу. Когда он открывает глаза, его лицо становится мягче, но глаза остаются такими же холодными.

— Я не могу игнорировать факты, Марина. Я был рядом, когда всё это происходило. Ты этого не видела, ты не знала, как она скрывала свою игру. Мы все были слепыми. Я не буду оплакивать её.

Марина чувствует, как её мир рушится. Он даже не пытается её защитить. Он уже смирился. Он уже сдал её. Как будто её мать не была для него никем важным. Как будто всё, что они пережили, все эти годы жизни вместе, ничего не значат. Он даже не пытается дать ей шанс, хотя бы для неё.

— Ты её просто отпустил. — её голос становится почти шёпотом, едва слышным, но такие слова разрывают её изнутри. — Ты отпустил её и не пытался ничего сделать.

Его глаза мгновенно потемнели, и он встает с места. Он выходит из кухни, оставляя её одну, наполненную горечью и отчаянием. Его слова, его уверенность отравляют её, разрушают всё, что было для неё важным. Он не будет бороться. И это единственное, что она теперь может понять.

Это конец.

Марина смотрит на его спину, на ровную, прямую осанку, на сжатые в кулаки руки. Он уходит. Так просто, так легко. Как будто этот разговор не стоит ничего. Как будто он не только отпустил маму, но и её.

Нет.

Она не позволит ему вот так свернуть тему.

— Как давно у тебя другая?

Она произносит это медленно, но её голос — как удар хлыста.

Виктор замирает на секунду.

— О чём ты?

Он не поворачивается, не смотрит на неё, но она видит, как напряглась его шея, как дрогнули пальцы.

— О той, с которой ты уже ходишь по ресторанам, пока мама в тюрьме. О той, с которой ты, наверное, спал ещё до того, как её арестовали. О той, что уже хозяйничает в доме, который строила мама.

Её голос не дрожит.

Но внутри всё горит, клокочет, рвётся наружу ненавистью, болью, отчаянием.

Виктор медленно поворачивается.

— Следила за мной?

Марина горько усмехается.

— Не нужно следить за тем, кто даже не пытается скрываться. Ты даже не подождал, пока улягутся слухи. Пока мы с Славиком хотя бы привыкнем к этой мысли.

— Марина, это не твоё дело.

— Не моё? Не моё?! Это про мою мать, отец! Про женщину, с которой ты прожил двадцать пять лет!

— Женщину, которая предала меня.

Сказано чётко, спокойно.

Будто это аксиома.

Будто он в это действительно верит.

— Ты лжёшь.

Она произносит это с таким убеждением, что даже сама вздрагивает.

Виктор качает головой, лицо остаётся ровным, но в глазах мелькает раздражение.

— Ты цепляешься за прошлое, Марина. Думаешь, если будешь верить, что она невиновна, всё вдруг изменится? Её уже нет. Она преступница. Смирись.

Марина сжимает кулаки до боли.

— Ты был с ней ещё до ареста.

Виктор молчит.

Но его глаза вспыхивают.

Марина делает шаг вперёд, её голос уже не срывается — он бьёт, крушит, разрушает всё между ними.

— Ты знал, что мама не виновна. Ты знал, но ничего не сделал. Ты просто нашёл себе замену и спокойно смотрел, как её обвиняют. И даже сейчас ты защищаешь только себя.

— Не говори того, о чём потом пожалеешь.

Его голос глухой, почти угрожающий.

Но Марина уже не боится.

— Нет, это ты пожалеешь. Потому что я найду правду.

Её голос твёрдый, без тени сомнений.

Она больше не хочет ничего слышать.

Она больше не хочет его видеть.

Марина поворачивается, идёт к двери, и сердце стучит так, что ей кажется, оно рвётся из груди.

— Если выйдешь сейчас, можешь больше не возвращаться.

Он произносит это холодно, чётко.

Она замирает на секунду.

А потом открывает дверь.

— Тогда считай, что у тебя больше нет дочери.

И уходит.

 

 

Глава 10

 

Ночью тюрьма дышит иначе. Она больше не скалится чужими голосами, не выворачивает нервы скрежетом железа и насмешками. Ночью она тягучая, липкая, наполненная чужими вздохами, шёпотом, скрипами старых коек.

Я лежу на спине, глядя в потолок. Мне нужно спать. Завтра новый день, и если я буду слишком слабой, это кто-то обязательно заметит. Но я не могу.

Потому что я думаю о нём. О том, как его пальцы осторожно касались моей кожи.

Я чувствую это так, будто это снова происходит. Чётко, до дрожи. Как его рука сжалась на моей талии, как он провёл по бокам, медленно, изучая, будто пробовал меня на вкус кончиками пальцев.

Как наклонился к моему животу.

Как его дыхание обожгло меня.

Как его губы скользнули по коже — мимолётно, но так, что у меня внутри всё перевернулось.

Как меня прострелило дрожью. Тогда я оттолкнула его. Но сейчас, когда темнота поглощает меня, тело вспоминает иначе.

Вспоминает его взгляд.

Глухой, наполненный чем-то тёмным, чем-то, что жжёт сильнее прикосновений.

Его губы.

Его руки.

Его запах.

Чистый, резкий, с примесью табака и чего-то острого, чего-то настолько мужского, что от него горит кожа. Я сжимаю руки в кулаки. Мне нужно вытолкнуть эти мысли. Они неправильные. Опасные. Но я больше не могу их контролировать.

Потому что это не было насилием. Это было чем-то другим. И это пугает меня сильнее, чем угроза Кобры.

Сильнее, чем сама тюрьма.

Потому что я в ловушке.

Не здесь.

В нём.

— Чё замерла, Барыня? — голос Ларисы выдергивает меня из мыслей, как ледяной ветер.

Я вздрагиваю, моргаю, но не поворачиваю головы.

— Сплю.

Она коротко смеётся, глухо, чуть хрипло.

— Да ладно. — Пауза, и я уже знаю, что дальше будет удар. Не по лицу — по гордости. — О начальнике мечтаешь?

Я поворачиваюсь к ней слишком резко, слишком быстро. Ошибка.

Лариса щурится, сжимая в зубах сигарету, улыбается — как кошка, которая только что вытащила мышь из норы.

— С хера мне о нём мечтать? — отвечаю ровно, но чувствую, что выдала себя.

— А вот это не мне решать. Это тебе решать.

Я молчу. Она затягивается, выпускает дым медленно, смакуя.

— Ты думаешь, я слепая? Я ж баба, Барыня, а не дура. Как он на тебя смотрит — я такие взгляды видела.

Я сжимаю губы.

— Как?

Лариса ухмыляется.

— Как на ту, кого хочет.

Я отворачиваюсь.

— Бред.

— Ну-ну.

Я не вижу её лица, но чувствую — она смотрит, оценивает, делает выводы.

— Ты ж взрослая, Барыня. Понимаешь, что с таким раскладом лучше либо бежать, либо брать своё.

Я сжимаю пальцы в кулак.

— Мне ничего не надо.

— Лжёшь.

Я не отвечаю.

Потому что боюсь, что она права.

***

Я захожу в кабинет, и воздух будто сгущается. Здесь всегда холоднее, чем в коридоре, даже стены кажутся серее, как будто всё здесь создано для того, чтобы ломать людей. Я уже готовлюсь к его взгляду — тяжёлому, оценивающему, холодному. Готовлюсь к сухим вопросам, к приказам, к очередному давлению. Но всё не так.

Владимир сидит за столом, бумаги перед ним, но он не смотрит в них. Он смотрит на меня.

Глаза серо-синие, глубокие, будто скрывают что-то большее, чем он позволяет показать. В них напряжение, скрытая буря, но ещё что-то, что я не могу сразу разобрать. Он не отводит взгляд. Я чувствую это кожей. Он изучает меня, дольше, чем обычно.

Я замираю.

Этот взгляд цепляет, разрывает мою защиту, проникает слишком глубоко.

— Подойдите, Брагина.

Его голос низкий, ровный, но не такой, как обычно. В нём нет жёсткости, нет приказа, но есть что-то ещё — странное, пугающее.

Я приближаюсь, останавливаюсь у стола.

Он медленно, с каким-то почти ленивым движением, откладывает бумаги в сторону, сцепляет пальцы в замок, долго молчит.

А потом говорит.

— Я изучил ваше дело.

Я сжимаю пальцы, замираю, но не подаю виду. Сердце пропускает удар, потом ещё один, бьётся глухо, отзываясь в висках.

Он наклоняется чуть ближе, взгляд твёрдый, уверенный, разрубающий меня на части.

— Вы невиновны, Брагина.

Я перестаю дышать.

Слова доходят до меня с запозданием, как сквозь вату. "Вы невиновны, Брагина." Я слышу их, понимаю их смысл, но они не вжимаются в реальность, не цепляются за сознание. Как будто это ошибка. Как будто он оговорился. Как будто это не для меня. Я смотрю на него, но не вижу. Голова гудит, тело будто не моё, лёгкие сжаты так, что я забываю, как дышать. Он сказал это. Он сказал то, чего я даже не смела ждать. То, что я так давно хотела услышать, но уже не верила, что услышу.

Я привыкла. Привыкла к тому, что никто не верит. Что в глазах людей я — преступница, аферистка, мошенница, женщина, которая сама загнала себя в это дерьмо. Привыкла, что правда — это не то, что я знаю, а то, что записано в протоколе, одобрено судом, подтверждено печатями. Привыкла, что никто не будет спасать. Что даже если я буду кричать, меня никто не услышит.

Но сейчас. Сейчас эти слова разбивают во мне что-то тёмное, тяжёлое, сросшееся с костями. Я чувствую, как губы дрожат, как пальцы впиваются в колени, сжимая ткань халата. В груди что-то сдавливает, больно, слишком больно, так, что хочется согнуться пополам, но я держусь. Воздуха не хватает, я сглатываю, но в горле ком, от которого не избавиться.

И вдруг я понимаю, что слёзы уже подступили к глазам.

Чёрт. Нет.

Я резко отворачиваюсь, стискиваю зубы, ненавижу себя за эту слабость. Я не могу заплакать. Не перед ним. Не перед этим человеком, который всегда смотрел на меня с холодной отстранённостью. Я слышу, как он двигается, и вдруг осознаю, что он уже рядом.

Я не слышала, как он подошёл. Не чувствовала, как сократилось расстояние между нами. Просто вдруг понимаю, что его тепло слишком близко, что оно пробивается сквозь одежду, разливается по воздуху, давит, окружает меня. Я не вижу его лица, не смотрю на него, но знаю — он стоит почти вплотную.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Он не говорит ничего.

Не произносит глупых слов утешения. Не даёт пустых обещаний.

Просто стоит рядом.

И от этого мне становится ещё хуже.

Потому что я чувствую его. Чувствую, как он смотрит. Чувствую, что он видит мою дрожь, мой сжатый до боли рот, мои кулаки, стиснутые так, что ногти впиваются в ладони. Чувствую, что он понимает.

И я ненавижу его за это.

Потому что я слишком давно не чувствовала, как это — когда рядом кто-то, кто не предаёт.

Я поднимаю глаза и встречаюсь с его взглядом. В этом взгляде нет холодности начальника, нет отстранённой строгости, к которой я привыкла. Там что-то другое. Опасное. Затягивающее. Что-то, от чего внутри пробегает дрожь, от чего хочется отвернуться, но я не могу. Его серо-синие глаза — глубже, темнее, чем обычно, и в них слишком много того, чего я не должна там видеть. Не должна ощущать. Но ощущаю.

Я замираю.

Он не отводит глаз.

Я чувствую, как между нами натягивается невидимая нить, слишком тонкая, слишком хрупкая, но уже неразрывная. Это длится всего секунду, но за эту секунду всё меняется. Всё, что было до этого, кажется ненастоящим, а то, что происходит сейчас, слишком реальным.

Воздух в кабинете стал густым, тяжёлым. Я слышу, как глухо тикают часы на стене, слышу своё дыхание, но больше ничего не существует. Только он. Только этот взгляд.

Он борется с собой.

Я вижу это в том, как напрягается его челюсть, как ходят желваки, как он глубоко втягивает воздух, будто старается подавить то, что разрывает его изнутри.

Но он всё равно тянется ко мне.

Медленно, почти нерешительно, но я чувствую, как его пальцы касаются моей руки. Тёплые. Горячие. Совсем не такие, какими должны быть руки мужчины, который привык держать дистанцию.

Я не двигаюсь.

Не отдёргиваюсь, не сжимаю пальцы, не делаю ничего, чтобы прервать этот момент. Я чувствую, как его ладонь сжимает мою. Сильно, но бережно, будто он понимает, что я могу испугаться, что могу убежать.

— Я помогу вам… — его голос звучит низко, с каким-то хрипотцой, от которой по коже пробегает горячая волна. Он смотрит на меня так, что я боюсь дышать. — Постараюсь.

И в этот момент я понимаю, что мы оба сделали шаг, от которого уже не будет возврата.

***

Я не хочу верить, что это может быть правдой. Всё внутри сопротивляется, кричит, требует от меня отвернуться, вырваться из этого наваждения, стереть с кожи тепло его пальцев, выжечь из памяти этот взгляд. Я не могу. Не имею права. Я слишком хорошо знаю, чем заканчиваются такие моменты. Слишком много раз меня предавали, слишком глубоко вгрызалась в душу боль, слишком жестоко обнажалась истина, в которую я не хотела верить. Мужчины — они всегда предают. Так было. Так будет. Так должно быть.

Но он стоит рядом. Не говорит ничего, не двигается, не делает попыток приблизиться, но что-то в нём ломает мою броню. Я чувствую, как ледяной панцирь, который я годами выстраивала вокруг себя, даёт трещину. Я пытаюсь убедить себя, что это просто эмоции. Просто усталость. Просто стресс, из-за которого я сейчас так остро ощущаю каждое движение, каждый вдох, каждую секунду.

Но правда страшнее.

Я вижу, как он смотрит на меня. Не как на заключённую.

Как на женщину.

Я читаю это в его взгляде, в том, как он не отводит глаз, как сжимает челюсть, будто борется сам с собой. Я не могу дышать, мне кажется, что воздух в комнате стал слишком густым, слишком вязким. И я понимаю, что всё зашло слишком далеко.

Я была для него подопечной, делом, которое нужно контролировать, следить, не выпускать за рамки. Но что-то изменилось. Я вижу это. Я чувствую это. Теперь он смотрит иначе. Теперь я не просто одна из сотен женщин, которых он видел за свою карьеру. Я та, кто, возможно, может его изменить.

Но может ли он позволить себе это?

Я резко отстраняюсь, делаю шаг назад, будто этот шаг способен разорвать ту нить, что натянулась между нами. Ещё шаг. Потом ещё один. Я не смотрю ему в глаза, не могу. Мне нужно уйти. Сейчас же.

Я поворачиваюсь и иду к двери.

Слова, которые он только что сказал, звучат в голове, не давая покоя. "Я помогу вам... постараюсь." Они вибрируют в сознании, разбиваются о внутренние стены, отзываются эхом. Я почти забыла, каково это — когда кто-то хочет бороться за тебя.

Но готова ли я снова доверять мужчине?

Я захлопываю за собой дверь и понимаю — всё изменилось. Это не просто момент. Это точка невозврата.

— Почему вы так думаете? — мой голос звучит тише, чем хотелось бы.

Я всё ещё стою у двери, ладонь сжата на холодной ручке, но я не ухожу. Не могу. Эти слова не дают мне сделать последний шаг.

"Вы невиновны."

Я слышу их снова и снова, но в них так сложно поверить, когда твоя жизнь перечёркнута судебным приговором. Я смотрю на него, жду, требую объяснений, потому что если я позволю себе поверить в это, мне нужно за что-то зацепиться.

Он откидывается в кресле, сжимает пальцы в замок, смотрит на меня с этой странной напряжённостью, будто взвешивает, стоит ли мне говорить правду.

— Потому что у меня опыт.

Я замираю.

— Я видел сотни таких дел, Брагина. И ваше — шито белыми нитками.

Он говорит это так просто, будто это очевидно, будто все вокруг уже давно это поняли, кроме меня.

— Но суд решил иначе.

Владимир тяжело вздыхает, пальцы на столе медленно постукивают по дереву, как будто он пытается сдержать раздражение.

— Суд решает не то, что есть на самом деле. Суд решает то, что ему приносят.

Я не понимаю, что сильнее — страх или злость.

— То есть кто-то принёс ему "правильные" доказательства?

— Их не просто принесли. Их подготовили. Чётко, грамотно, без шансов на защиту. Вас не просто обвинили, вас убрали.

Эти слова ударяют, как плеть.

Убрали.

Я опускаюсь на стул, потому что ноги вдруг становятся ватными. Убрали. Как помеху. Как проблему. Как человека, который просто мешал кому-то жить так, как он хочет.

— Кому я мешала? — голос мой уже не такой твёрдый.

— Не знаешь?

***

Я провожу языком по сухим губам, в голове пульсируют тысячи мыслей. Всё это не укладывается в реальность, но какая тогда реальность, если правда — это не то, что я знаю, а то, что оформили в документы?

Он молчит, но в этом молчании чувствуется что-то ещё. Что-то, чего он пока не сказал.

— Что? — я ловлю его взгляд, пытаясь разгадать.

Владимир медленно двигает ко мне папку, вынимает оттуда сложенный вдвое лист.

— Сегодня пришло письмо.

Я смотрю на него, потом опускаю глаза.

Разворачиваю.

Читаю.

И мир рушится во второй раз.

Виктор подал на развод.

Нет.

Он уже развёлся.

Без моего присутствия. Без моего подписи. Без суда, где бы я могла что-то сказать.

Теперь он свободен.

А ещё теперь весь бизнес принадлежит только ему.

Не нужно делить имущество. Не нужно бояться, что я что-то заберу, выйдя отсюда.

Теперь у меня нет ничего.

— Сколько он ждал? — голос звучит пусто.

Владимир откидывается назад, смотрит на меня с тем же вниманием, с какой хирург смотрит на пациента, который только что понял, что у него нет шансов.

— Три месяца.

Я сжимаю бумагу в руках.

Три месяца.

Три месяца он ждал, пока меня засунут в камеру, пока закроются двери, пока я стану ничем.

И теперь я понимаю.

Кому я мешала.

Бумага дрожит в руках, буквы расплываются перед глазами, но я всё равно вижу их. Развод оформлен. Виктор свободен. Бизнес полностью принадлежит ему.

Меня больше нет.

Меня стерли.

Я не выдерживаю.

Воздух в кабинете становится вязким, стены давят, всё сжимается внутри так, что я не могу дышать. Я отталкиваю стул, делаю шаг назад, ещё один, натыкаюсь на стену, опираюсь на неё, но ноги подкашиваются, и я медленно сползаю вниз.

Рыдания вырываются из груди, рвут, разрывают меня на части. Я сжимаюсь, кутаюсь в себя, но боль не отпускает.

Он меня предал.

Более жестоко, чем я могла представить.

Не просто отказался.

Не просто отвернулся.

Он ждал.

Выжидал, когда можно будет меня добить, когда я стану никем.

Виктор.

Человек, с которым я прожила двадцать пять лет.

Человек, которого я любила.

Которому доверяла.

Я сжимаю голову руками, но это не помогает. Меня всего трясёт, дыхание сбивается, слёзы текут, горячие, бесконечные, и я уже не могу их сдерживать.

И вдруг тёплые сильные руки хватают меня за плечи.

— Не надо… Не надо, девочка…

Голос Владимира низкий, хриплый, наполненный чем-то, от чего слёзы только льются сильнее. Он рядом. Он тоже на полу, передо мной, на коленях.

— Ты выйдешь отсюда, слышишь? — он встряхивает меня за плечи, как будто пытается вытянуть обратно в реальность. — Я вытащу тебя.

Я зажмуриваюсь, судорожно вдыхая воздух.

— Не говорите так.

— Я вытащу тебя.

— Не врите.

— Не вру.

Я распахиваю глаза.

Он рядом. Слишком рядом.

Лицо напряжённое, взгляд тёмный, жёсткий, но губы дрожат, словно он сдерживает что-то, чего не должен говорить.

И прежде чем я успеваю осознать, что происходит, он целует меня.

Резко. Жадно. Отчаянно.

Его губы твёрдые, горячие, его дыхание смешивается с моим, его пальцы впиваются в мои плечи, не отпуская, как будто если он сейчас разожмёт руки, я просто исчезну.

Я замираю на секунду.

А потом отвечаю.

Жадно. Голодно. Больно.

Как утопающий, вцепившийся в последний воздух.

Как человек, который уже не верил, что его могут поцеловать.

Слёзы солёные, его губы обжигают, а я…

Я не хочу, чтобы он останавливался.

 

 

Глава 11

 

Громкий стук в дверь разрывает этот момент на части, словно удар хлыста. Я вздрагиваю, и в следующее мгновение мы оба отскакиваем друг от друга, как ошпаренные.

Я чувствую, как горит кожа, где только что были его руки, как губы всё ещё пульсируют от его поцелуя. Сердце колотится так, будто хочет вырваться из груди. Я прижимаюсь к стене, жадно втягивая воздух, а Владимир резко дергается назад, проходится ладонью по лицу, как будто пытается снять нервное напряжение.

Дверь открывается.

Входит секретарь, высокая, худая, с хитрой ухмылкой на губах. Она оглядывает нас, взгляд цепляется за моё лицо, за Владимира, за воздух, пропитанный напряжением.

— Извините, что прерываю… — в голосе звучит насмешка, тянется ядовито, как змея. — Но вам срочное сообщение, полковник.

Она скрещивает руки на груди, ухмыляется шире, наслаждаясь ситуацией.

Но это длится ровно секунду.

— Че лыбишься, Сухорукова?

Голос Владимира режет, ледяной, наполненный таким яростным приказом, что в кабинете становится холодно.

Охранница мгновенно бледнеет.

— Я… я просто…

— Ты просто выполняешь свою работу. Или тебе надоело здесь находиться?

Она сглатывает, глаза мечутся, губы сжимаются в тонкую полоску.

— Нет, товарищ полковник.

— Тогда убери с лица эту ухмылку и в следующий раз стучи, прежде чем входить.

Её затрясло.

— Так точно.

Владимир не смотрит на меня, его челюсть сжата, пальцы с силой сминают лист бумаги на столе. Он глубоко втягивает воздух, будто пытается совладать с собой, а потом резко, почти срывающимся голосом бросает:

— Что за сообщение?

Охранница, всё ещё бледная после его окрика, быстро отвечает:

— Из Москвы. Срочно.

Я вижу, как его взгляд темнеет, как в плечах нарастает напряжение. Но он не подаёт виду, только выпрямляется, снова напуская на себя тот самый привычный холод начальника тюрьмы, которого ничто не может пробить.

Он поворачивается ко мне, и этот взгляд — уже другой. Ровный, без единой эмоции. Как будто того, что только что было между нами, не существовало.

— Брагина, марш к себе.

Я моргаю, в груди всё ещё стучит сердце, всё ещё горят губы, но я киваю.

— Конечно, начальник.

Мой голос звучит спокойно, но внутри всё скручено в тугой узел.

Я разворачиваюсь и иду к двери, спиной чувствуя, что он смотрит мне вслед.

Слишком долго.

Но я не оборачиваюсь.

***

Я только успеваю сделать шаг в камеру, как дверь снова распахивается. Глухой голос охранника: "Брагина, на выход. Свидание." Сердце проваливается в пятки, а потом резко взлетает обратно, колотясь так, что больно дышать. Свидание? С кем? В голове лихорадочно проносятся имена, но я не нахожу ни одного, кто захотел бы меня видеть. Виктор? Нет, этот человек добил меня окончательно. Дети? Нет, они отвернулись, не ответили ни на одно письмо. Все, кто был дорог, все, ради кого я жила, оставили меня в этом аду, стерли, забыли. Я стою, пытаясь взять себя в руки, но пальцы сжимаются в кулаки, а внутри гремит страх. Кто-то хочет меня видеть, но кто?

Меня ведут длинными коридорами, знакомыми, давящими. Сердце стучит в висках, кровь приливает к ладоням, мысли путаются. Чёртово свидание. Чёртов человек, который решил явиться, когда уже поздно. Я злюсь, бешусь, хочу развернуться, сказать, что мне никто не нужен, что никто больше не способен причинить мне боль. Но дверь передо мной уже открывают, и я вижу её.

Марина.

Моя девочка.

Моя дочь.

Она стоит, сжавшись, как будто боится, как будто не уверена, имеет ли право быть здесь. Её глаза блестят, губы дрожат, а руки, которые когда-то так уверенно держали мою, сжаты на коленях. В груди что-то разрывается с таким оглушающим звуком, что я перестаю дышать.

Марина поднимается с места, делает шаг ко мне, потом замирает, будто боится, что я исчезну, если подойдёт ближе. Я тоже не двигаюсь. Она смотрит на меня, как смотрят на что-то далёкое, потерянное. Как будто хочет сказать тысячу слов, но не знает, какие из них я смогу вынести.

— Мама...

Этот голос. Этот тихий, сломанный голос, которым когда-то она звала меня ночью, когда боялась грозы.

Я закрываю глаза. Я не готова.

— Ты приехала.

Я не знаю, радость это или боль. Не знаю, хочу ли я услышать то, что она скажет. Не знаю, выдержу ли я ещё одно предательство.

— Мама, я… — её губы дрожат, она срывает взгляд, сжимает пальцы сильнее, будто удерживая себя от чего-то. — Прости меня.

Я чувствую, как подкатывает комок к горлу.

Как рушится тот лёд, который я так тщательно возводила вокруг себя.

Как что-то внутри меня разлетается на осколки.

Я закрываю рот рукой, чтобы не выдать себя, чтобы не разрыдаться прямо здесь, перед ней, перед этими стенами, перед этим серым столом, который разделяет нас.

Марина не выдерживает и бросается ко мне.

Я чувствую её руки на себе, слышу, как она всхлипывает, как цепляется за меня, как шепчет сквозь слёзы "мама, мама, мама…"

Я обнимаю её.

Крепко.

Словно боюсь, что если отпущу, она снова исчезнет.

Словно боюсь, что всё это — только сон.

Её руки сжимаются на мне, горячие, дрожащие, она всхлипывает в моё плечо, цепляется, словно боится, что если отпустит — я снова пропаду. Я слышу её дыхание, слышу, как она шепчет сквозь слёзы "мама, мама, мама…", и не могу сдвинуться, не могу разорвать этот момент, потому что слишком долго ждала его. Потому что даже если это иллюзия, я хочу утонуть в ней, хочу почувствовать её тепло хотя бы на секунду.

— Брагина, руки убрали!

Голос охранника бьёт, как хлыст. Глухой, властный, он разрезает воздух, превращает этот момент в ничто.

Я едва успеваю осознать, что происходит, как нас резко разрывают.

Меня дёргают за плечо, Марину хватают за руку, и вдруг между нами снова пустота.

— Никаких прикосновений. Вы что, правила забыли?

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Охранник смотрит на меня с холодной неприязнью, а потом кидает резкий взгляд на Марину.

— И вас, гражданка, это тоже касается.

Марина вскидывает голову, её глаза полны страха, но в них уже вспыхивает гнев.

— Вы что делаете?!

— Делаем свою работу.

Я быстро ловлю её взгляд и качаю головой, не позволяя ей говорить дальше.

— Марина, не надо.

Она сжимает губы, руки сжаты в кулаки, дыхание сбито. Я вижу, как её колотит от эмоций, вижу, что она хочет броситься ко мне снова, но знает, что это бессмысленно.

Я чувствую, как всё, что только что согревало меня, вдруг исчезло.

Но я не могу ничего сделать.

Правила. Чёртовы правила, которые я ненавижу.

Я перевожу взгляд на охранника, смотрю прямо, холодно, так, как смотрят люди, у которых нет в груд сердца, только камень.

— Мы поняли. Больше не повторится.

Марина быстро моргает, отводит взгляд, сжимает руки в кулаки, будто пытается удержать эмоции внутри. Я вижу, как она борется с собой, как хочет сказать что-то, но не решается. Как будто боится, что если начнёт, то уже не сможет остановиться.

— Я не знаю, с чего начать… — голос дрожит, она кусает губу, опускает голову, словно пятилетняя девочка, которая провинилась. — Я была уверена, что ты виновата. Ты даже не представляешь, как сильно я в это верила. Как кричала Славику, когда он говорил, что всё очевидно. Как плакала, потому что не могла принять, что моя мама, та, кто всегда была сильной, любящей, заботливой… оказалась совсем другой. Мне было так больно, мама.

Я не выдерживаю и отвожу взгляд. Её боль — это моя боль. Её слова впиваются в меня, как лезвия.

— Ты не должна передо мной оправдываться.

Марина качает головой, делает глубокий вдох, но руки всё ещё сжаты в кулаки.

— Я должна. Потому что я предала тебя, мама.

Я резко смотрю на неё.

— Нет. Не говори так.

— Но это правда! — её голос срывается, она нервно проводит рукой по волосам, словно не знает, куда деть руки. — Я бросила тебя. Я поверила всему, что говорил отец. Я слушала его, когда он говорил, что ты нас всех обманула, что ты жестокая, холодная, что тебе всегда были нужны только деньги. Я верила, потому что… потому что было легче верить в это, чем в то, что мой мир рушится. Что моя семья не такая, как я думала.

Я молчу, давая ей выговориться. Она должна это сказать. Должна вылить из себя всё, что разъедает её изнутри.

— Я не хотела видеть правду. Но теперь я её вижу.

Марина поднимает глаза, и в них уже нет той слепой веры, которая была раньше. Там — боль, осознание, злость.

— У отца другая женщина.

Я замираю.

Она говорит это почти спокойно, но в её голосе столько горечи, что мне становится трудно дышать.

— Она появилась задолго до твоего ареста. Я не знаю точно, но мне кажется, что уже больше года. Он не скрывает её. Они вместе ходят в рестораны, вместе появляются на мероприятиях. Я думала, что он скорбит, а он…

Марина глухо смеётся, но в этом смехе нет ничего весёлого.

— А он просто ждал, когда ты исчезнешь. Я думаю, что это он все подстроил!

Где-то внутри меня рвётся последняя нить.

— Не бросайся такими обвинениями… — мой голос едва слышен.

Марина кивает.

— Теперь я ему больше не верю.

Она сжимает губы, её глаза снова блестят от слёз, но она не даёт им выйти.

— Я хочу узнать правду, мама. Я хочу знать, кто это сделал с тобой. И я хочу помочь.

Я смотрю на неё и понимаю, что это уже не та девочка, которую я помню.

Передо мной стоит взрослая женщина.

Моя дочь.

И она готова бороться.

 

 

Глава 12

 

Охранница объявляет о свидании, и у меня перехватывает дыхание. Я не успеваю ничего спросить, но вопрос гремит в голове, сверлит изнутри, оставляет глухой осадок в груди. Кто? Кто мог прийти? От меня все отвернулись, меня стёрли из жизни, забыли, вычеркнули. Виктор? Нет, он не тратил бы на меня время. Дети? Нет, Марина приезжала недавно, и эта встреча не повторилась бы так быстро. Славик? Не смешно. Я иду за охранницей, шаги отдаются в висках, с каждым новым шагом тревога крепче сжимает рёбра.

Меня заводят в комнату для встреч, и первое, что я ощущаю, — запах дорогого парфюма, неуместного в этой глухой, душной тюрьме. Мужчина уже сидит за столом, спокоен, уверен в себе, сцепил пальцы в замок и наблюдает за мной с лёгким, почти вкрадчивым интересом. Я сразу чувствую фальшь, но сажусь напротив, спина прямая, руки на коленях. Не показывать эмоций.

— Анна Брагина... — он улыбается, будто мы давние знакомые. — Вы не представляете, как я переживал за вас.

Я не отвечаю, просто смотрю. В этом человеке всё отталкивает — от чрезмерно мягкого тона до скользкого взгляда, который изучает меня слишком внимательно.

— Кто вы?

— О, простите, я не представился. — Он театрально разводит руками, и мне хочется вытереть ладони о ткань халата, будто он только что дотронулся до меня. — Я Дмитрий Кравцов, бывший бухгалтер вашей компании. Помните меня?

Нет. Не помню. И это уже настораживает.

Он делает вид, что не замечает моего напряжения, наклоняется ближе, словно хочет создать иллюзию доверительности.

— Я понимаю, как вам тяжело. Я знаю, что всё произошло неожиданно. Но... вы правда ничего не помните?

Я замираю.

— Что именно?

Он вздыхает, в голосе звучит жалость, но она искусственная, натянутая, как плохо сыгранная роль.

— Анна Викторовна, вы же умная женщина. Разве вас никогда не настораживало, что на вас оформлены счета, о которых вы не знали? Что переводы через компанию проходили с вашей подписью? Что бухгалтерия… — он делает театральную паузу, смотрит на меня, словно ждёт осознания, а потом продолжает: «была лишь инструментом?»

Мне становится холодно.

Я хочу сказать, что это ложь, что такого не могло быть, но он говорит слишком правильно, слишком убедительно.

— Вы хотите сказать, что я виновна?

Он смотрит с лёгким сожалением, почти печально.

— Я хочу сказать, что, возможно, вы даже не осознавали, что происходит.

Мир слегка наклоняется.

Я цепляюсь за столешницу, но его голос уже скользит дальше, уже проникает под кожу, разъедает изнутри.

— Вы были лишь марионеткой.

— Это неправда.

— Но ведь документы говорят иначе?

— Документы можно подделать.

— Можно. — Он кивает, соглашаясь, но в глазах уже победная искра. Он загнал меня в угол. — Но, может, не в этот раз?

Я сглатываю.

— Вы работаете на Виктора.

Он делает удивлённое лицо.

— Я просто хочу вам помочь. Я знаю, что он тоже стал жертвой.

Меня будто ударяют в грудь.

— Жертвой?

— Анна Викторовна, вы не думали, что, возможно, он тоже не знал всей правды? Что его так же подставили?

— Нет.

— Почему?

— Потому что он сам подписал мне приговор.

Дмитрий улыбается.

— Или потому, что вам легче думать, что он чудовище, чем признать, что всё не так однозначно?

Я резко встаю.

— Этот разговор окончен.

Но прежде чем я успеваю уйти, он бросает:

— Подумайте, Анна. Иногда правда сложнее, чем нам кажется.

Я выхожу, но внутри уже разрастается сомнение, я чувствую, как оно давит, скользит под кожу, душит.

А вдруг?

***

Дверь камеры с грохотом распахивается, ударяясь о стену, и в проёме появляется Лариса. Нет — вваливается, цепляясь за косяк, оседая вниз. Её ладонь плотно прижата к боку, а сквозь пальцы течёт кровь. Тёмная, густая, расползается по ткани, пропитывает её, оставляет на полу капли, как метки чужого предательства.

Я не сразу понимаю, что происходит. Всё кажется неправильным. Лариса не падает. Лариса — та, кто стоит, кто держит мир в кулаке, кто не сдаётся, кто хищно улыбается даже тогда, когда кого-то убивают.

Но сейчас её шатает.

Она делает шаг, потом ещё один, спотыкается, и падает на колени прямо посреди камеры.

— Блядь… — Она выдыхает сквозь зубы, рвано, судорожно, сдавливая бок сильнее, но кровь продолжает сочиться, медленно, неумолимо.

— Лариса! — Я подскакиваю к ней, хватаю за плечи, но она резко дёргается, отталкивая меня.

— Не ной, Барыня… — Она пытается усмехнуться, но выходит больно, и на губах появляется алая капля, блеск металла.

Я чувствую, как холод поднимается по спине.

— Кто?

Она не отвечает сразу.

— Твари… — Лариса моргает, тяжело, будто с каждым разом веки поднимаются всё медленнее. — Суки…

Охрана врывается в камеру, тащит её, безжизненную, в багровых разводах по рёбрам, когда её руки безвольно свисают вдоль тела. Они говорят, что везут её в больницу, что она «может выкарабкаться».

Может.

Но Ларисы здесь больше нет.

Она не встанет на ноги, не кинет свою насмешливую «Ну что, Барыня?» не сядет напротив, не даст мне защиту.

Она ушла.

А я осталась одна.

И ровно в тот момент, когда дверь камеры закрывается за охраной, я понимаю, что мне конец.

Танька поднимается первой. Медленно, с ленивым удовольствием, с тем самым выражением лица, которое бывает у кошки, наконец-то дотянувшейся до пойманной мыши. Она шагает ко мне, чуть поводит плечами, разминает шею, как боксёр перед боем.

— Вот и всё, Барыня. Погуляла под крылышком — и хватит.

Я не отвечаю.

— Тебя ведь тут никто не любит. — Танька усмехается, скользит взглядом по камере, и я вижу, как остальные тоже поднимаются. Не торопясь. Спокойно. Их лица закрытые, жестокие, в глазах ни капли сомнения.

Да.

Они ненавидят меня.

Я была под защитой Ларисы, и им это не нравилось. Они смотрели, как она вытаскивала меня, как давала мне крышу, как тянула вверх, а я — не просила, но брала. Они терпели, но теперь всё изменилось.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Теперь я беззащитна.

Теперь можно добить меня без последствий.

И они хотят это сделать.

— Считай, что у тебя сегодня праздник, Барыня. — Танька склоняется чуть ниже, слишком близко. — Теперь сдохнешь медленно.

И я знаю, что она не шутит.

Начинается настоящий ад. Как будто до этого было не тюрьма, а просто дурной сон, некий промежуточный этап между жизнью и смертью. Но теперь смерть начала свою работу. Кто-то слил информацию. Не просто грязные слухи, не просто намёки, а именно ту правду, о которой я пыталась не думать, не осознавать, не принимать. "Её дочь и сын бросили её." "Её муж нашёл другую." Они говорят это с ухмылками, с ленивым презрением, но я вижу, как их глаза горят от удовольствия. Теперь я не просто заключённая. Теперь я цель для насмешек и издевательств.

Кобра снова выходит на охоту. Теперь её задача — добить меня. Она больше не торопится. Теперь у неё есть оружие покруче ножа — слова, которые бьют сильнее лезвий. Она ходит по камере, как хозяйка (ее перевели к нам и она заняла место Ларисы), бросает на меня взгляды с ленивым интересом, а потом говорит. Говорит так спокойно, так размеренно, будто читает новости.

— Слышала, Барыня? Дочка-то твоя не очень и скучает.

Я не подаю вида, не реагирую, но внутри меня что-то ломается.

— Отец-то ей ближе оказался. Он теперь с бабой своей новую жизнь строит, а ты тут. На дне.

Я сжимаю руки так, что ногти впиваются в кожу, но не говорю ни слова.

— А знаешь, что самое страшное? Они теперь о тебе и не вспоминают. Ты для них уже не существуешь.

Я знаю, что это провокация. Но Кобра умеет находить слабые места и бить туда, где больнее всего. Она наклоняется ближе, её голос становится тише, но в нём звучит что-то липкое, опасное.

— Хочешь совет? Может, проще сдохнуть?

Я вздрагиваю. Она улыбается, наклоняя голову, будто говорит о чём-то обыденном.

— Так будет легче всем. И тебе, и нам. И тем, кто на воле. А то вдруг, когда ты тут гниёшь, с твоей дочкой что-то случится? Всякое бывает.

Воздух становится вязким, колючим. Я ощущаю, как меня сдавливает со всех сторон. Я не слышу других голосов, не вижу ничего вокруг. Только её, только её ледяной голос, только эту тонкую, затягивающуюся петлю.

Записка под матрасом — "Сдохни, сука".

Кто-то подсыпал в чай соль, и я захлёбываюсь от горечи, пока все вокруг смеются.

Воду уносят, когда я хочу напиться, и когда я иду за новой кружкой, кто-то оказывается быстрее.

Ночами они не дают мне спать. Они ходят, шепчут, смеются, иногда просто тихо скребутся по стене. И этот звук — хуже всего. Он вползает в уши, заполняет собой всё, разрушает меня медленно, методично.

Я почти сломалась. Почти. Я стою у пропасти, и ещё один удар — и я паду.

Но я не падаю.

Потому что внутри меня вдруг вспыхивает гнев.

Чистый. Яркий. Жгучий.

Не я тут должна сдохнуть.

Совсем не я.

Гнев заполняет меня целиком, растекается по венам, горячий, яростный, кипящий. Он сильнее усталости, сильнее страха, сильнее этой гнетущей темноты, которая, казалось, уже накрыла меня с головой. Я сижу на койке, спиной к холодной стене, и слушаю, как Кобра ходит по камере, мерно, лениво, будто кошка вокруг измученной добычи. Она наслаждается. Она ждёт.

Я чувствую её взгляд, чувствую, как он скользит по мне, ищет, где слабое место, где последняя трещина, куда можно вбить клин.

— Что, Барыня? Задумалась?

Я не отвечаю.

— Видишь, тут никто долго не терпит. Чего ты держишься? Думаешь, что-то изменится?

Шаг. Ещё шаг. Она приближается.

— Все ломаются. Ты не будешь исключением.

Её голос низкий, вкрадчивый, почти заботливый. Она хочет, чтобы я поверила. Чтобы я сама приняла этот конец.

Я поднимаю глаза и встречаю её взгляд.

И я улыбаюсь.

Кобра замирает.

Это длится доли секунды, но я вижу, как в её глазах что-то меняется. Она этого не ждала. Она ждала отчаяния, слёз, страха.

Но страх прошёл.

Страх сгорел вместе с последними остатками слабости.

— Ошибаешься. — Мой голос ровный, холодный, и я вижу, как Кобра хмурится.

— Что?

— Я не сломаюсь.

Она делает шаг назад, как будто неосознанно, потом сжимает губы, её пальцы нервно дёргают край рукава.

— Посмотрим. Ведь это только начало. Кто ты без Мамки? Ноль без палочки! Думаешь начальник заступится? Так все…надоела ты ему. Он теперь Машку к себе зазывает. Тебя я что-то у него не вижу. Все. Любовь прошла завяли помидоры. Не хочет уже тебя. Долго не давала. Добрее надо было быть.

— Да пошла ты. — Я медленно встаю. — На хер!

В руках блеснуло лезвие Ларисы.

- Подойди и я тебе кишки выпущу! Мне все равно восьмерку дали. Накинут еще парочку я не расстроюсь!

Она не отвечает. Она не привыкла к такому.

Она привыкла ломать.

А я не сломалась.

Я смотрю на неё, потом на других, кто наблюдает из своих углов, кто смеялся, кто шептался за спиной. Теперь они смотрят иначе.

Потому что в этой игре поменялись роли.

Я больше не жертва.

Я та, кто будет мстить.

 

 

Глава 13

 

Я не доверяю интуиции. Не тот я человек, чтобы верить в шестое чувство или знаки. Но с Анной — всё не так. С ней у меня внутри каждый раз срабатывает что-то другое. Животное. Не логика. Не расчёт. Что-то дикое и упрямое шепчет, что её ломают. Целенаправленно. Медленно. Грязно. А я стою, как последний мудак, и ничего не делаю.

После её встречи с так называемым «свидетелем» я не спал. Не ел. Просто сидел, курил одну за одной и перебирал в голове лица, фамилии, события. Что-то в ней изменилось, когда она вернулась. Не сразу. Но я видел. Она стала тише, будто в ней что-то отравили.

Я поднял бумаги. Кто назначил свидание? Фамилия — Кравцов Дмитрий Сергеевич. Бухгалтер, якобы бывший сотрудник их семейной компании.

Я пролистал реестр — такого имени нет. Ни в штате, ни в списках подрядчиков, ни в ближайших кругах. Пусто.

Я связался с бывшим юристом фирмы — тот, правда, говорил, как будто у него паяльник под рёбрами. Сначала врал, потом мямлил, потом просто бросил трубку. Достану. Достану и выжму.

Я не знаю, на что рассчитывает Виктор Брагин, но, судя по всему, он уверен, что она не выйдет. Что система сделает за него всю грязную работу. Что она сломается.

А я — чёрт возьми — не могу на это смотреть.

Дома было не легче.

Настя — моя маленькая, любимая девочка — сидела на полу с учебником, ноги под себя, волосы в две косички. Каждый раз, когда я смотрю на неё, внутри становится немного тише. Она ещё верит, что добро побеждает.

— Папа, а у тебя была когда-нибудь любовь? — вдруг выдала она, глядя на меня снизу вверх.

Я застыл.

— С мамой? — спросил я, не поднимая глаз от чашки.

— Нет. Настоящая. Чтобы сердце било сильно-сильно.

Я смотрел в тёмную поверхность чая и молчал. Настя ждала. А потом просто вздохнула и сказала:

— Ты просто не хочешь говорить. Но мне кажется, что ты папа влюбился!

Я чуть не выронил чашку. Она слишком взрослая. Она всё видит.

Илья, старший, зашёл позже. Громкий, раздражённый, под потолком витает его подростковый максимализм, подогретый гормонами и обидами.

— Ты опять в тюрьме до ночи сидел? Тебе плевать, что у Насти олимпиада?

— Я был занят.

— Конечно. Ты у нас теперь мегазанят.

Я медленно поднял голову.

— Ты хочешь перейти границу, Илья?

Он замолчал, но злость не ушла.

— Ты раньше был другим. Теперь ты будто не с нами.

Он вышел, хлопнув дверью.

А я остался. И понял, что если не докопаюсь до правды, я потеряю не только Анну. Я потеряю себя.

***

Скандалы с Ильей не закончились. Я пришёл домой поздно, снова. Настя уже спала, свернувшись в клубок, как котёнок, обняв подушку, и только дыхание — ровное, спокойное — заставило меня выдохнуть. Значит, хотя бы ей сегодня не больно. Значит, я ещё что-то делаю правильно.

На кухне — свет.

Илья. Сидит, уткнувшись в экран, но я знаю — он ждёт. Не потому что соскучился. А потому что накапливает. И сейчас это выплеснется.

Я прошёл мимо, не глядя, и достал воду из холодильника. Сделал глоток — горло сухое, язык словно деревянный.

— Ты нашел ей замену наконец-то? — бросил он, не поднимая глаз.

Я замер.

— Кому?

— Маме.

Я сжал бутылку так, что она хрустнула.

— Твоя мать ушла сама. Ты это знаешь.

Он поднял глаза. Там — лёд, тонкий, злой.

— Да. Но ты... ты больше даже не пытаешься быть с нами. Ты весь в ней, в этой…

— В этой — в чём? — Я подошёл ближе, поставил бутылку на стол.

— В этой женщине, — прошипел он. — Заключённой. Да, я всё понимаю. Служба. Ответственность. Чёрт побери, ты начальник тюрьмы, ты каждый день среди таких. Но теперь ты другой. Не дома. Не с нами. Не здесь.

- Какой заключенной? О чем ты?

- Ты думаешь я дурак? Ты постоянно куда-то звонишь. Говоришь о ней…о какой-то Анне. Я ведь не глухой.

Я смотрел на него и молчал. Потому что он был прав. Частично. По-своему. По-детски. Но прав.

— Ты стал…не знаю рассеянным задумчивым. Ты стал молчаливым. Ты стал... будто весь там. За стенами. С ней. Я не знаю, кто она. Но ты изменился. Я вижу.

Он сглотнул и встал.

— Мы не хуже. Я не хуже. Настя точно не хуже. А ты будто забыл.

— Я не забыл, — сказал я тихо, сдержанно. — Но я теперь отвечаю не только за вас. Я не могу смотреть, как человека ломают и молчать.

— А про нас ты подумал, когда в эту влюблённость полез? — Он бросил это, как камень. И попал. Прямо в грудь.

Я не ответил. Потому что в тот момент я не был уверен, что это не любовь.

Он смотрел ещё пару секунд, потом махнул рукой и вышел, бросив напоследок:

— Делай, как хочешь. Только не удивляйся, если в какой-то момент и мы тебя забудем.

Хлопнула дверь.

А я остался. В темноте кухни.

С горлом, сжатым так, будто туда вбили гвоздь.

И с её лицом перед глазами.

Анна.

И я знал, чёрт подери, знал:

Я уже потерял одного человека. Второго терять не могу.

***

Когда хлопнула дверь и за Ильёй всё стихло, я остался в кухне, в тишине, скрипящей, как зубы, сжатые от злости. Сначала — на себя. Потом — на неё. А потом снова — на себя. Потому что я влюбился. Как идиот. В женщину, которую должен был просто охранять, контролировать, держать на расстоянии. А я — черт бы меня побрал — уже не могу дышать, если не думаю о ней. Не могу жрать, не могу спать, не могу слушать ни одно слово, если где-то на фоне мелькает её лицо. Я срываюсь, как щенок, когда её имя в списках или доклад охраны. Я ловлю себя на том, что запоминаю, в чём она пришла в кабинет, как пахнут её волосы, какие у неё пальцы. Она не женщина — она абсурд, за которым я пошёл с закрытыми глазами. И, чёрт подери, я её хочу. Настолько, что от одной мысли о том, как она сидела на краю моего стола, прижимая халат к телу, как дёрнулась, когда я коснулся её кожи — меня выворачивает. Я бы разорвал себе горло, если бы это помогло забыть вкус её страха, вкус её боли, вкус её тишины. Я хочу её — прямо в том кабинете, где мы делаем вид, что играем в начальника и подчинённую. Прямо там, на холодном столе, с её ногами на моих плечах, с её криком, заглушенным моей ладонью. Хочу видеть, как она больше не сдерживается, как ломается — не от боли, а от желания. Хочу прижать её к стене, сдёрнуть с неё эту чёртову тюремную ткань, зарыться в неё, как в последнюю женщину в моей жизни. А потом — снова. И снова. Пока не забуду, где заканчиваюсь я, и где начинается она. И я понимаю, Господи, как понимаю, что творю дичь. Что сносит крышу, что я лезу туда, где нет прощения, нет оправданий, нет дороги обратно. Но я уже там. По горло. И каждый раз, когда вижу, как она пытается быть сильной, как держит голову, как будто это не её загнали в клетку — я с ума схожу. Потому что таких женщин не ломают. Таких только — берут. До дрожи, до боли, до исступления. И я боюсь только одного — что однажды, когда она встанет передо мной снова, я не смогу сдержаться. И всё — рухнет.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

***

Так…что там тот сраный гребаный юрист. Вернемся к нему. Выродок. Достану. Достану и выжму. Я ведь умею. Я знаю, как ломаются люди — видел это сотни раз, слышал, как трещат их внутренности, когда страх давит сильнее боли. Система научила, как дожимать, когда человек уже на грани. Но теперь это не система. Теперь — моя личная война. Я взял трубку, открыл личный архив и нашёл его контакт — Андрей Львович Юров, бывший юрист Брагиных, тот, кто вёл их семейный бизнес лет десять. Ушёл тихо, незаметно, сразу после суда. Типа «по здоровью». Только вот у меня нюх на таких. Если ушёл — значит, прикрыл задницу, знал, что будет грязь. Я позвонил ещё раз. Он сбросил. Набрал снова. Снова сброс. На третий раз — ответил. Хриплый голос, без приветствия:

— Кто это?

— Полковник Горин. ФКУ ИК-7. Вопрос по Брагиной.

— …Я не понимаю, о чём вы.

— Ты понял. Я буду краток. У тебя два варианта: либо ты встречаешься со мной лично и рассказываешь всё, что знаешь, либо я вызываю тебя официально. С обыском, с протоколом, с допросом. Понял меня, Юров?

Он замолчал. Я слышал, как он глотнул.

— У меня... семья. Дети.

— А у неё — восемь лет строгача.

Тишина. А потом — тяжёлый, едва слышный выдох.

— Где?

— Сегодня. Девятнадцать ноль-ноль. Старое кафе на Обводном. Один. Если приведёшь кого-то — считай, я тебя больше не предупреждаю.

Он молча отключился.

Я стоял с телефоном в руке и чувствовал, как всё внутри сжимается в холодный ком.

Он знает.

Он в этом участвовал.

И если я дожму — он станет первой ниткой, за которую я потяну, чтобы вытянуть всю эту гнилую схему наружу.

Виктору не скрыться.

Клянусь, я всё тебе верну, Анна.

Им больно станет. Всем.

***

Кафе на Обводном — выживший динозавр из начала нулевых: облезлая вывеска, грязноватые шторы, скрипучие кожаные диваны с прожжёнными дырками от сигарет. Я специально выбрал место, где нет камер, нет официантов с ушами и вай-фая для сливов. Здесь разговаривают так, чтобы слышал только тот, кто сидит напротив.

Юров пришёл с опозданием на пятнадцать минут. На нём был дорогой, но плохо сидящий пиджак и дыхание перегара. Волосы редкие, в уголках рта — остатки паники, которую он пытался утопить в виски. Он сел напротив и не посмотрел мне в глаза.

— Я пришёл, — пробормотал.

— И правильно сделал. — Я не предлагал ему руку. Не улыбался. Просто смотрел. Сухо. Давяще. Как умею.

— Послушайте… я же не преступник. Я просто… делал работу. Мне платили, и я…

— Ты фальсифицировал бухгалтерские отчёты. Подписал фиктивные документы. Помог Виктору Брагину вывести активы на подставные компании. — Я наклонился ближе. — Ты подписал приговор женщине, которая тебе доверяла. Она подписывала бумаги, не читая, потому что доверяла тебе, сука.

Юров вздрогнул. Пот потёк по виску.

— Я не думал, что до тюрьмы дойдёт. Это был развод. Просто… развод. Она бы осталась с деньгами. Ну, не всеми, но… Это было между ними! Брагины! Семейное. Я не хотел…

— Сидеть хочешь?

Он побледнел.

— Вы не можете…

— Могу. И знаешь почему? Потому что я видел глаза этой женщины. Потому что я слушал, как она говорит о своём муже, даже после приговора. Потому что она ломалась по кускам, а ты, тварь, скидывал ей в руки документы с подписями, зная, что это капкан.

— Сегодня мне все пришлешь на мейл. Финансовые отчёты. Распечатки переводов. Даты встреч. Копии писем от Виктора. Всё. Или я иду по-другому маршруту. И ты сядешь вместе с ним.

Он смотрел на меня…

— Как она там? Держится? — выдохнул.

Я усмехнулся.

— Она сильнее нас всех, Юров. Ты просто ещё не понял.

Он дрожал, когда кивнул.

— Хорошо… Я пришлю. Сегодня. Только… не сливайте меня. У меня дети.

— А у неё — была семья. Пока ты с Виктором её не сожрали.

Я встал.

— Один раз соврешь — и я тебя найду. У тебя будет восемь лет. Только не в офисе. В карцере.

И ушёл.

Холодный ветер ударил в лицо.

Но внутри горело.

Я начал ломать систему.

И было уже плевать, куда заведёт.

Главное — она узнает правду.

 

 

Глава 14

 

Когда я вышел из этого вонючего кафе, воздух казался резче, чем лезвие. Холод пробрал до костей, но внутри кипело. Я не чувствовал ни пальцев, ни лица. Только ярость. Холодную, точную, тяжёлую. Потому что Юров дал мне главное — слабину. Он расколется. Уже треснул. Я это видел по тому, как он отводил взгляд, по тому, как тянул пальцы к горлу, будто петля там уже затянулась. А я только начал.

Он пришлёт на зашифрованную почту. Или не пришлёт. Но он знает теперь, что я не отступлю. И, что бы там ни было — я докопаюсь.

Я завёл машину, включил обогрев, и только потом понял, что руки трясутся. Не от холода. От того, как сильно я хочу, чтобы она знала. Чтобы в её глазах снова появилась жизнь, а не это выжженное поле, которое я видел в последний раз.

Я схватил телефон. Открыл почту — пусто.

Потом открыл её дело. Опять. В тысячный раз. Читал, будто увижу в строчках не ту Анну, которую знаю. А какую? Виновную? Хитрую? Манипуляторшу? Нет.

Вижу всё ту же. Голую в своей правде. Распятую. Одинокую.

Я откинулся на сиденье, закрыл глаза и, как идиот, представил, как она входит ко мне. Не как заключённая. Как женщина. Свободная. Гордая. Уставшая, но сильная. Как она снимает халат — не испуганно, не прячась, а с вызовом, с внутренним стержнем, как тогда, когда я обрабатывал ей рану. Как она подходит, садится на стол, смотрит в глаза. Ни слова. Только взгляд. И я знаю — сейчас я сломаюсь. Потому что мне уже не хватит силы держать руки при себе. Я хочу её до безумия. До боли. До рёва.

Телефон вибрирует в руке. Письмо.

Отправитель — левый адрес, без подписи.

Тема: "Записи. Отчёты. Переводы."

Прикреплён архив.

Я даже не моргнул. Только выдохнул сквозь сжатые зубы:

— Ну, привет, Виктор. Считай, это твой обратный отсчёт.

Я сидел в машине и смотрел на экран. Пальцы горели, как будто внутри шёл ток, а не кровь. Я открыл архив. Медленно. По одному документу. Сердце стучало в висках.

Первые файлы — переводы. Счета, где фигурировала Анна, но по странному совпадению она никогда не появлялась как отправитель. Всегда — получатель.

Только подписи — разные. И я вижу это с первого взгляда. Я годами подписываю протоколы, акты, постановления. Я вижу фальшь. Почерк размазан, будто выводили по чужой копии, нервно. Я делаю скрин. Помечаю. Еду дальше.

Потом — счета, открытые на офшоры.

Имя Виктора — нигде.

Но! Женщина по имени Галина Черникова.

Я замираю.

Это — его любовница.

Дальше — хуже.

На её счета сливались деньги с общего счёта, где значилась и Анна.

Значит, когда Анну судили, финансовый поток не просто шёл в обход — он обогащал женщину, которая была с Виктором ещё до развода.

Следующий файл — отчёт по распределению имущества после развода.

Я нахожу дату. Декабрь.

Анну посадили в феврале.

Значит, он развёлся с ней ЗАДОЛГО до приговора. Без её присутствия. Заплатил сука…

Я нахожу копию её подписи. Опять — фальшивка.

Мерзость в горле поднимается горькой кислотой. Я на грани — в глазах темнеет от ярости.

Он развёлся с ней за спиной.

Он перевёл все активы на себя и любовницу.

Он отправил её под суд, как мешок мусора, прикрыв себя на бумаге.

И теперь сидит на свободе, пьёт дорогое вино, а она — с засохшей кровью на теле и на нарах.

***

Я пил чёрный кофе в пустом кабинете, когда в дверь постучали. Сухо. Раз. Второй. Я сразу понял — что-то случилось. Дежурный вошёл, вытянулся, но глаза метались.

— Полковник… — Он сглотнул. — Камера номер пять.

— Что там?

— Ночной конфликт. Заключённая Брагина… ранила сокамерницу. Заточкой.

Мир будто провалился. Я отодвинул стул, встал — не сразу. Сначала смотрел в одну точку, пока воздух не стал жечь грудь.

— Повтори.

— Брагина. Напала. Карцер. Усиленный режим.

— Кто отдал приказ на перевод?

— Зам по режиму. Стандартная процедура…

— Скажи ему, чтоб снял с себя форму. Немедленно.

Я сорвался с места. Кабинет исчез за спиной, я шёл через тюрьму, как через поле боя. Каждый шаг — пульс. Каждая мысль — в шрам.

Анна. С заточкой.

Не верю. Не могу. Не она. Это кто угодно — но не она.

— Рапорты. Записи. Видеонаблюдение. На стол. Срочно. Где дежурный смены? Где опер? Где, мать вашу, охрана?!

Пока они метались, я уже листал журнал происшествий. Время — 02:36. Стук. Крик. Нарушение порядка. Задержание. Перевод. Всё — по шаблону. Слишком чисто.

— Где нож? Где заточка? С места подняли? Откуда у неё оружие?!

— Пока не нашли, — проблеял оперативник. — Думаем, она спрятала.

— Или это не её было. Или она просто защищалась. Или всё вообще не так. И если вы мне сейчас не принесёте полную картину — я лично запру каждого из вас по очереди в карцер.

Я не чувствовал ног, не чувствовал пальцев. Только внутри что-то скручивалось, сжималось в узел.

Она. В карцере. С кровью на руках.

И я это допустил.

Я её не уберёг.

И если она сделала это — значит, её дожали.

Загнали.

Осталось только узнать — кто и за что.

И тогда я разорву эту клетку.

В клочья.

***

Монитор мерцал бледным светом, видео подгружалось с задержкой, как будто сама тюрьма не хотела, чтобы я это увидел. Но я уже знал — там будет то, что мне разорвёт сердце. И я должен это увидеть. До конца. Без права отвернуться.

Первый кадр: коридор. Камера №5. Время — 02:03. Брагина выходит из санузла. Уставшая, голова опущена, плечи сведены. Медленная походка, как у человека, который знает: шаг — и снова удар. За её спиной — тени. Две, три, потом ещё. Они следуют за ней с ленивым интересом, как стая, выжидающая момент.

Второй фрагмент: камера внутри. Плохой угол, грязное стекло. Видно, как Анна заходит и садится на койку. Притихшая. Ни слова. Кто-то швыряет в неё тряпку. Смеются. Ржут. Кто-то что-то кричит — звука нет, но по губам понятно: "Шлюха. Вертухайская подстилка."

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Я смотрю. Зубы сжаты так, что ноют скулы.

Другая заключённая проходит мимо и бьёт Анну по затылку полотенцем, туго скрученным, как ремень. Она вздрагивает. Не отвечает. Просто сидит.

Следующий момент — Кобра. В центре кадра. Медленно подходит, становится над ней. Анна поднимает глаза. Не молчит. Но даже отсюда видно, как дрожит у неё подбородок.

Кобра наклоняется, что-то шепчет. Потом хватает Анну за волосы. Анна встаёт. Защищается. Ловит удар в живот. Второй — по лицу. В этот момент начинается возня. Камера дёргается. Звук резко обрывается. Следующие двадцать секунд — пустой экран. Чёрный.

Возвращается запись — Анна стоит у стены. В руках — заточка. Оборванная, окровавленная. Перед ней — девушка, с порезом на плече, орёт и держится за кожу. Остальные — в шоке. Кто-то пятится. Всё. Конец фрагмента.

Я откидываюсь на спинку. Пустота.

Я видел ад.

Я видел, как ломают людей.

Но сейчас я смотрел, как ломали её.

Мою.

Ту, которой я дал слово. Хоть и молча. Внутри. Глазами. Прикосновением.

Я её не защитил.

И теперь в этом аду — моя вина.

Теперь за каждого, кто поднял руку, кто отключил камеру, кто стоял рядом и молчал — я выжгу землю.

И начну прямо сейчас.

Список лег на ладонь, как приговор. Я смотрел на эти фамилии, строчка за строчкой, будто вырезал их себе в память. Они смеялись, когда её били. Они шептались, подливали масла, передавали ложки с солью, били по затылку скрученными тряпками, отключали лампы над её койкой, всё — не напрямую, но точно, выверено. Пытка молчанием, давлением, стаей. Я видел это в кадрах. Слышал в обрывках записей. И теперь они выйдут — по одной. Прямо в коридор. Прямо ко мне.

Я вышел в блок, где стояли камеры. Спокойно, медленно, с прямой спиной. Охранники уже знали — никто не тронет Брагину больше. Никогда. Я бросил взгляд на начальника смены.

— Вытаскивайте. Начнём.

Первая — светловолосая, невзрачная, с узкими губами и выжженными глазами. Я смотрю ей в лицо — она опускает взгляд.

— Ты знала?

— Я... я не при чём...

— Ты ржала, когда ей разбили губу. В камере 02:05. Видел. Запись будет в отчёте.

ШИЗО. Трое суток. На железной. Без прогулок.

Она вскинулась:

— Но я не...

— Ещё слово — будет семь. Увести.

Охранники не говорят ни слова. Берут под локти. Тянут.

Следующая — тощая, с ядовито красными волосами. Усмехается.

— Сука твоя любимая, да?

Я подхожу ближе. Ближе, чем положено. Молча. Смотрю. Она отступает. Уже не так уверенно.

— За провокации — пять суток. За подстрекательства, которые подогревали стаю — ещё пять. За ложку с солью — десять. Думала, не заметим?

— Ты не имеешь...

— Я здесь всё имею. Увести.

Одна за другой.

Я смотрел в глаза каждой. В этих глазах был страх. Наконец-то.

Потом вышла она. Та, что толкала, что подставила, что заточку первой выхватила из нычки и передала другой.

Я знал.

Она знала, что я знаю.

— Ты главная, да? Думаешь, стаю собрала? Царила там? Лариску слили сука!

Она не говорила. Просто стояла.

— Теперь ты пойдёшь в другую стаю. Где ты — мясо.

Я подал охране знак.

— Метка: дестабилизация обстановки. Перевести в блок Е, к "особо тяжёлым". Пусть посмотрит, что такое быть изгоем.

Она побледнела. Но я уже отвернулся.

У меня оставалась одна.

Кобра.

Но ей — особый приём.

Для неё — был приготовлен отдельный карцер.

И страшная соседка.

Святкова. Насильница, психопатка. Баб в камере шваброй могла отыметь во все дыры. Так что Кобре будет весело.

Пусть теперь поймёт, что такое боль.

И тишина.

И забвение.

И то, каково это — когда тебя жрут.

Она уже у стены, охранники держат её за локти, дверь в блок Святковой уже открыта. Свет из-за решётки льёт мертвенно-синий, а изнутри тишина — такая, от которой хочется выблевать душу. Кобра извивается, плюётся, голос охрип от визга, но я не отрываю взгляда — я хочу, чтобы она знала: всё, что будет дальше, — справедливо.

— Горин! — сипит она, глаза бешеные, волосы липнут к лицу. — Ты не понимаешь! Я не сама! Мне приказали! Меня купили!

Я не двигаюсь. Ни шагу.

— Кто?

— Зам по режиму! Киселёв! Он крыса! Он с ними! Деньги шли через него, я не знаю от кого — но он сказал: "Брагина не должна дожить до выхода. Надо сделать грязно, но без следов." Он же разрешение на тот визит дал! На свидание с тем уродом, «бухгалтером»! Киселёв пустил его, без отметки, без записи в журнале! Все у тебя за спиной!

Я шагнул ближе. Медленно.

— Ты уверена?

— Да! Клянусь! — она дёргается, её уже волокут к двери, но она вырывается на последнем воздухе: — Я сказала, сука! Не отправляй меня к ней! Я всё сказала!

Я подошёл почти вплотную. Смотрел в глаза, загнанные, панические, блестящие от ужаса.

— Поздно. Ты не спасла её. Ты сожрала чужую боль — теперь пожуёшь свою.

— Горин, пожалуйста…

— Передай Святковой привет. Скажи, что срок у тебя — пока не сдохнешь.

Я повернулся. И когда за спиной захлопнулась дверь, я только выдохнул. Глухо. Резко.

Всё. Теперь я знаю, с кого начну.

Киселёв.

Сука я тебе кадык выгрызу.

 

 

Глава 15

 

Он вошёл без стука. Я даже не подняла голову — по шагам поняла, что это он. Горин.

Начальник. Мой палач. Моя зависимость.

Воздух в карцере как болотная жижа — тянется, давит, гниёт. Я сижу на полу, в уголке, босиком, колени к груди. Кожа липнет к бетону. Кровь на пальцах уже подсохла, но запах всё ещё при мне.

Он остановился передо мной. Я медленно подняла взгляд. В его глазах — не ярость. Хуже. Там был страх.

— Ты совсем ёбнулась? — голос хриплый, сорванный. Он не кричал. Он горел.

Я не ответила. Только сжала пальцы сильнее. Хочешь крови, Владимир? Её уже достаточно.

— Это всё, на что тебя хватило? После всего? — он сделал шаг ближе. — Ты думала, я тебя не вытащу? Ты думала, мне плевать?

— А разве не так?.. — выдохнула. Голос был пустой, будто из другой женщины.

Он подошёл, наклонился, схватил меня за плечи. Резко. Грубо. Его пальцы обжигали кожу. Я не оттолкнула его. Слишком устала. Или… слишком хотела?

— Я тебя, сука, вытащу, хоть ты вены вскроешь, хоть кого-то ещё пырнёшь, я достану тебя из ада, Анна. Поняла?! Я не дам тебе умереть!

— Почему?! — вырвалось. Первый настоящий звук, что сорвался с моих губ за всё это время. — Почему ты лезешь?! Ты не имеешь права!

Он приблизился. Лоб к моему лбу. Его дыхание било в лицо — жаркое, сгоревшее.

— Потому что я не могу без тебя, чёрт возьми! — почти прошептал. — Потому что ты сидишь у меня в голове, в груди, в каждой, блядь, клетке. Потому что я просыпаюсь с тобой и засыпаю с тобой. Потому что ты — моя.

Я не знаю, кто из нас первый двинулся. Может, он. Может, я. Может, просто силы гравитации сдались.

Его рот накрыл мой — резко, жёстко, с хрипом. Я прижалась к нему, как голодная, как мёртвая, которую вернули в тело. Он целовал меня, как будто хотел выдрать душу. А я отвечала, будто хотела сгореть.

Он опустил руки, провёл по телу. Жадно. Без остановок. Ладони обжигали рёбра, талию, живот. Я задыхалась. Не сопротивлялась. Я раздвинула ноги — чуть. Достаточно.

Его рука нашла мой клитор, сладко сжал пальцами, прошелся подушечками к щели. Он провёл пальцем по складкам — медленно. Я стонала в поцелуй. Бессовестно.

Когда он ввёл в меня палец — резко, глубоко — я выгнулась, как под ударом. Всё сжалось внутри.

— Такая мокрая… — прошептал в губы. – Так быстро…Аня…Анечка…

Я не могла ничего сказать. Только дышала, хватаясь за его рубашку. Он добавил второй палец — двигался грубо, уверенно, находил внутри точки, от которых я захлёбывалась стоном. Я судорожно двигалась ему навстречу, как будто тело само искало разрядки. Хотела его. Внутри. Всего.

— Обернись, — приказал. Голос низкий. Дикий. Такой, что между ног кольнуло ещё сильнее.

Я встала на колени, опёрлась на койку, раздвинула ноги шире. Слабость в теле, но желание жгло, как огонь. Я услышала звук расстёгиваемого ремня — и знала: сейчас всё сотрётся. Всё исчезнет, кроме него.

Он встал сзади. Направил член — и вонзился в меня резко.

Я вскрикнула — голосом, которого сама не узнала.

Он был большой. Толстый. Жаркий. Он входил в меня полностью, глубоко, так, что не осталось воздуха. Я сжималась, пульсировала, и всё это — для него.

Он трахал меня яростно. С ударами, с властью. Я не сдерживалась. Стонала, царапала железо, билась в ритме. Я шептала грязные слова — чтобы подогреть. Чтобы слиться с ним.

Он схватил меня за волосы, тянул назад, кусал. Его движения стали резче. Он вбивался до конца, до боли. И я поняла — я вот-вот.

— Не останавливайся… не смей… — прохрипела я.

— Ты кончишь для меня, — приказал он.

И я кончила. С воплем. С волной, накрывшей всё. Всё тело содрогнулось, как в электричестве. Я едва не рухнула, но он держал.

Он толкнулся ещё два раза — и с глухим рыком залился во мне. Его сперма горячо ударила в глубину. Он сжал меня, вжался, будто хотел остаться там навсегда.

И только тогда — мы замерли.

Пот. Запах секса. Дыхание в унисон.

Он обнял меня сзади, не вынимая себя. Мы просто остались так.

Я впервые чувствовала… не одиночество.

— Если ты ещё раз… дотронешься до лезвия… — его губы у шеи, голос дрожит, — …я тебя убью сам. Но никому не отдам. Даже тебе. Вытащу, поняла? Только херни не пори!

Я не ответила. Только взяла его руку и положила себе на грудь. На сердце…

Я уже не знала, где кончаюсь я и где начинается он.

Я не знаю, сколько прошло времени. Может, час. Может, ночь.

Я лежала на койке, на боку, поджав ноги, и чувствовала, как медленно остывает его сперма внутри меня. Между бёдер было тепло, липко, вкусно в какой-то извращённой степени. Моё тело гудело. Снизу всё пульсировало — от перенапряжения, от жёстких толчков, от дикой отдачи, которой я сдалась полностью.

Он сидел рядом. Прислонившись спиной к стене. Молча. Курил. Его рубашка была расстёгнута, волосы взлохмачены, ладони покраснели от силы, с которой он сжимал меня. Он не ушёл. Даже не пытался.

Мы просто дышали. Вместе. В этом карцере. В этом аду. Как будто не трахались, а выжили в одной войне.

Я повернулась, поднялась на локтях.

Боль в теле — настоящая. Живая. Приятная.

— Надо было сразу так, — хрипло сказала я, не глядя на него.

— Так — это как? — он поднял на меня глаза.

— Без слов. Без правил. Без расстояний. По-честному.

— Без остановки? — он усмехнулся, устало. — Ты бы не выдержала.

Я усмехнулась в ответ.

— Ты и сам едва не сдох.

Он придвинулся. Медленно. Без резкости. Я сидела перед ним, голая, покрытая засосами, следами пальцев, его спермой и своей слабостью. И мне не было стыдно. Ни капли.

Он наклонился, коснулся моих волос, провёл пальцами по щеке.

— Я должен идти, — прошептал.

— Конечно. Ты начальник. Долг. Тюрьма.

— Я останусь, если скажешь, — он смотрел в глаза. Прямо. Без бравады. — Только скажи.

Я не сказала. Просто дёрнула его за ремень и потянула вниз, к себе. Он снова оказался рядом. Я заползла к нему на колени, прижалась щекой к груди. Его сердце билось. Неровно. Как моё.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Так и сидели. В обнимку. В грязи. В безумии.

А потом дверь скрипнула.

Мы оба подняли головы.

- Не входить, блядь! Ждать!

***

Он застёгивал рубашку медленно. Ткань слиплась на спине, на груди засохли пятна пота. Я лежала, молчала, дышала в одеяло, будто в кокон — оберегаю остатки той ночи.

Дверь карцера по-прежнему была приоткрыта. За ней маячил силуэт — охранник. Я узнала его по походке. Седой. Его шестерка. Молчит, как могила. Никому ни слова.

— В столовой заваруха, — сказал тихо, без прелюдий. — Седьмой блок. Одна с вилкой в шее. Живая. И… Кобру… Святкова отымела ночью. Жестко. Порвала. Внутреннее…у нее. Сейчас в лазарете. Святкова в карцере, ржет сука больная.

Горин даже не пошевелился. Только тяжело выдохнул. Я не видела его лица, но чувствовала: он улыбается. Так, как улыбаются хищники после укуса.

— Пускай медики с ней сами разбираются, — сказал спокойно. — От меня только "передай привет".

— Принято.

— Этих двух — отдельно. Камеры без прогулок, без ужина.

— Сделаю.

Он шагнул к двери. Потом — короткий взгляд в мою сторону. Долгий, как прикосновение. Прямо в глаза. Без слов.

А я — смотрела в ответ.

Он повернулся к охраннику ближе, так, чтобы я не слышала, и сказал что-то шёпотом.

Я не разобрала слов. Только увидела, как тот кивнул.

Горин больше не обернулся.

Просто ушёл.

Как будто ничего не было. Ни тела. Ни пальцев. Ни его члена внутри меня.

А шестерка постоял у двери, потом зашёл.

— Встань.

— Куда? — спросила я, всё ещё в халате.

— Приказ. Новая камера. Второй блок. Тебя туда перевели.

— Почему?

Он пожал плечами.

— Сказали — присматривать. Тебе повезло. Или нет. Решай сама.

Он не смотрел на меня, пока я одевалась. Не улыбался. Не спрашивал. Не дышал громко. Всё делал ровно, по инструкции. Но я чувствовала — он в курсе. Всё знал. И будет молчать.

Мы вышли из карцера. Я не оглядывалась.

Он провёл меня по коридору — мимо камер, мимо взглядов. Ни один из них не крикнул вслед. Ни одной фразы.

А потом…

Новая дверь. Новая камера. И на шконке — тишина.

***

Я вошла.

Они — замолчали.

А я легла.

На спину. Закрыла глаза.

И впервые с момента ареста — не чувствовала, что во мне что-то отобрали.

Камера была на троих. Небольшая, но без вони.

Две женщины — одна лет сорока, коротко стриженная, с сигаретным голосом, вторая — совсем молодая, тихая, с глазами, как у животного, привыкшего к клетке.

Я вошла молча. Роба на мне уже другая — чистая, но выданная кем-то из медиков, потому что пахла лекарствами. Я села на свободную койку. На спинку. Облокотилась на стену.

— Новенькая? — хрипло спросила старшая.

— Перевод, — сказала я.

— По добру?

Я кивнула.

Она пригляделась ко мне внимательнее. Что-то поняла. Но не полезла.

— Я Рита, — сказала она. — Это Света. Не бойся, не тронем. Тут без подстав. Здесь дышат.

— Анна.

— Видно, что ты — не просто, если сюда попала…тут пригретые. — Рита прищурилась. — Кто ты для него?

Я замерла.

— Для кого?

Она не ответила. Просто отвернулась. Как будто ответ уже услышала.

Я не стала уточнять. Лучше пусть догадываются, чем услышат правду.

***

Позже, когда Света спала, а Рита читала какую-то потрёпанную книжку, я лежала на своей койке, смотрела в потолок.

И чувствовала.

Каждой клеткой. Между ног — до сих пор ноет. Глубоко. Приятно. Словно его член всё ещё внутри.

Тело помнит. Грудь — его ладони. Бёдра — силу толчков. Шея — зубы.

Я закрыла глаза. И меня затопило. Не просто картинками — ощущением.

Как он вонзался в меня — резко, будто хотел выдрать всю боль наружу.

Как я тянулась к нему — мокрая, хриплая, без стыда.

Как мы оба дрожали после — не от холода, а от того, что это было настоящее. Больное, яростное… и честное.

Я чувствовала, как возбуждение возвращается. Как внизу всё снова становится влажным. Я сжала ноги, сдержалась, чтобы не застонать.

И вдруг поняла.

Я влюбилась.

Не по-глупому. Не в мечту.

А в мужчину. С настоящими руками. Настоящим телом. Настоящим адом в глазах.

Я знаю, что это — опасно.

Но мне не страшно.

Потому что с ним — я живая.

Вечер опустился тугой ватой. Рита что-то шептала себе под нос, крутя молитву на костяшках пальцев. Света лежала, уткнувшись в стену, дышала ровно, как зверёныш, затаившийся в логове.

Я сидела, закутавшись в одеяло, с чашкой чая, который больше походил на горячую воду с оттенком чего-то травяного. Мысли в голове не давали уснуть. Опять Горин. Его руки. Вес. Голос, сорванный от гнева. Его член во мне, горячий, тяжёлый, жадный. Его пальцы. Его дыхание. Всё. Всё снова всплывало, как наваждение.

И тут — стук. Короткий.

Рита поднимает голову.

— К тебе, — говорит охранник в дверях. Я узнаю его. Тот самый. Тихий. Надёжный. Служит Горину. Он держит маленький пакет.

— Лови, — говорит. Швыряет прямо в руки.

Без слов. Без объяснений. Уходит.

Я смотрю на этот пакет. Маленький, плоский, обёрнут в серую бумагу.

Я не сразу сообразила, что делать. Пальцы сжали его на автомате, будто это не подарок, а бомба замедленного действия. Он даже не задержался в дверях — только бросил короткий взгляд, в котором не было ни страха, ни интереса, — и ушёл. Всё остальное додумывай сама.

Я села на койку, как школьница с письмом от таинственного поклонника. Рита взглянула мельком и сразу отвернулась, словно между нами — тайная граница, которую нельзя переступать. Даже словами. Особенно — словами.

Свёрток был перевязан серой бечёвкой, грубой и сухой, как сама тюрьма. Я развязала узел — осторожно, с какой-то неестественной церемониальностью — и приоткрыла обёртку, как будто раскрывала нечто живое. И внутри, действительно, пульсировало что-то чужое, но тёплое. Человеческое.

Шоколад. Настоящий. Горький, тонкий, с крошечными буквами на обёртке, которые я читала пальцами, словно Брайль. Такой не достанешь ни по блату, ни за пайку чая — его можно только получить. От кого-то, кто знает, что ты существуешь.

А под шоколадкой — папиросы. Тонкие, лёгкие, пахнущие свободой. Не дымом — а детством, двором, сквозняками из открытых окон, когда лето ещё не пахло страхом.

Между ними была бумажка. Без конверта. Без имени. Всего одно слово, выведенное сдержанным, ровным, уверенным почерком:

Помни.

Меня будто ударило током. Не громко. Не снаружи. А глубоко, между рёбер. Там, где прячется то, о чём не говорят в камерах, не делятся на прогулках, не носят на лице.

Он ничего не сказал. Ни "я", ни "мы", ни "буду".

Он просто напомнил.

Что это было.

Что я была.

Я прижала свёрток к груди, как будто в нём билось сердце. Легла на бок, закуталась в одеяло, не вынимая ладони из-под подбородка. В голове — не мысли. Слайды. Как он смотрел. Как вошёл в меня резко, как будто спасал. Как держал, пока я не затихла в его руках. Как молчал — и этим сказал больше, чем все те, кто кричали "люблю".

Я влюбилась. По-взрослому. Не в роман, не в героя. А в тяжёлого, уставшего мужика с руками, которые умеют держать, с глазами, в которых не отражается жалость. И с телом, от которого внутри разливается не нежность — а потребность жить.

Снаружи за окном кто-то выкрикнул ругань, с хлопком захлопнулась решётка, загремели шаги. А я сидела в этой серой коробке, среди бетонных стен, и чувствовала — он где-то рядом. Не Бог. Не спаситель. Просто тот, кто видит.

И чёрт побери… это было больше, чем я могла себе позволить.

Но я уже не хотела позволять меньше.

Шоколад я разломала, не думая. Пальцы будто сами вытянули плитку из обёртки, хрустнули ровным узором, и я протянула кусок Рите. Она не отказалась — молча взяла, как будто давно знала, что так будет. Свете я дала два квадратика сразу — она смущённо кивнула, как будто боялась, что ей сейчас скажут: "Пошутили".

Мы ели молча. Без суеты. Без слов. Это был не просто шоколад — это было воспоминание о свободе, такой, где можно зайти в магазин, выбрать что хочешь, держать его в руках, не прячась, не вздрагивая.

Рита первая нарушила тишину.

— Ты ведь понимаешь, что если здесь узнают, кто тебе это передал…

Она не договаривала. Просто посмотрела. Тяжело. Прямо. Без угроз, но с пониманием.

— А здесь всегда узнают, — добавила и затушила папиросу в уголке металлической миски.

Я промолчала. Не потому что не знала, что она права. А потому что всё это — уже поздно.

— В этой дыре, если начальство кидает тебе взгляд — уже мишень. А если... — она запнулась, — …если передаёт тебе шоколад, настоящие сигареты, да ещё без всяких подписей...

Она посмотрела на меня, прищурилась.

— Зависть — тут хуже приговора. Любая шавка, которая мечтала о его внимании, загрызёт тебя за одно "помни". А крысы... крысы могут продать…

Я глотнула чай. Горло обожгло.

Внутри разливалась смесь страха, гордости и чего-то почти... счастливого. Страшного в своей силе.

— Не скажу никому, — тихо сказала Света. — Клянусь. Я… я просто рада, что кому-то хоть что-то светит.

Я посмотрела на неё — тонкую, бледную, с потёртым воротом. Не лгала. Просто завидовала по-человечески, без яда.

Рита вздохнула.

— Смотри в оба. Не ведись на добрые рожи. Тебе в спину теперь будут не ножи пихать, а улыбки. А это, знаешь ли, хуже.

Я кивнула.

Плитка шоколада в ладони была ещё тёплой.

И всё равно — я не жалела.

Он помнит.

Он выбрал меня.

А за это я готова грызться с кем угодно.

 

 

Глава 16

 

Ночь была вязкой, как сгущённое молоко. Камера дышала ровно — в одном углу посапывала Света, в другом тихо кашлянула Рита. Всё остальное — тишина. Даже трубы не стонали. Даже охрана не скрипела подошвами.

Я лежала на спине, уставившись в потолок, где сквозь решётку вентиляции пробивался бледный лунный свет. Он резал углы и ложился на мои пальцы, на плечи, на ключицы. Я не могла спать. Не хотела.

Внутри что-то шевелилось.

Голод. Не к еде. Не к теплу. А к нему.

Я вспомнила, как он вошёл в меня. Без прелюдий. Без лишних взглядов. Просто — взял. Как будто я принадлежала ему давно. Я помнила, как содрогалась под ним, как дрожала, как стонала, кусая себя за руку, чтобы не закричать. И как он держал — не меня, жизнь во мне.

Там, внизу, снова ныло. Всё между ног было влажным, пульсирующим. Я медленно сунула ладонь под одеяло, скользнула вниз, по животу, ниже, к тому самому месту, которое всё ещё пахло им. Не духами. А солью, потом, спермой, страхом и возбуждением.

Я провела пальцами по щели. Лёгкое касание — и внутри отозвалось, как гудок в колокол. Молния пробежала по позвоночнику. Я зажмурилась. Прикусила губу.

Я представляла его дыхание. Как он шепчет мне в ухо "моя". Как тянет за волосы. Как двигается — тяжело, глубоко, с яростью. Как его член разрывает меня изнутри, не оставляя ни боли, ни мысли. Только суть. Только нас.

Я начала медленно двигать пальцами. По кругу. Потом внутрь. Один. Потом второй. Моё тело отозвалось, как будто ждало. Я чуть не застонала — но удержалась. Только дыхание стало рваным. Грудь вздымалась. Сердце стучало между ног. Я вспомнила его ладони. Его плечи. Тяжесть бедер. Как он кончил во мне, зарывшись до самого конца.

Я двигалась быстрее. Сильнее. Влажно, горячо, безумно. Пальцы скользили с хлюпающим звуком, и я знала: если бы он был здесь, он бы держал меня крепче. Жёстче. Он бы не дал остановиться, пока я не выкрикну его имя.

И я кончила. Тихо. С телом, изогнутым до предела. С коленями, прижатыми к груди. С пульсацией в глубине, словно внутри всё сжалось и вывернулось наизнанку. Я дышала резко. Часто. Прижималась ладонью к груди — чтобы сердце не вырвалось.

И в этой тьме, среди запахов влажных простыней и чужого дыхания, я шептала только одно:

— Владимир…

И знала: я его. Насовсем. Уже ничто не вытравит его из меня.

Утро в зоне — как дешевый серый чай: терпкий, без вкуса, с осадком. Тучи зависли над плацем, будто кто-то сверху сжал кулаки и не может отпустить. Мы шагали по кругу — молча, как заведённые. Кто-то курил, кто-то считал шаги, кто-то грыз губы, как будто это хоть как-то помогало не сойти с ума.

Я держалась немного в стороне. Не потому что хотела уединения — просто не было сил делать вид, что всё как у всех. Потому что во мне уже не было прежней Анны. Осталась только та, что лежала в карцере, впитывала его тяжесть, шептала его имя и дрожала от одного прикосновения к себе.

Я ходила, будто по воде. Внутри всё было гулким, скользким. Каждый шаг отдавался внизу живота, в том самом месте, которое помнило его. Его пальцы. Его член. Его дыхание. Я чувствовала, как снова начинаю вспоминать — и проклинала это, и жаждала одновременно.

И вдруг — резкий укол. Где-то на затылке. Инстинкт. Привычка. Чужой взгляд.

Я обернулась.

Он стоял за решёткой служебного коридора. Без формы. В чёрной рубашке, расстёгнутой на одну пуговицу больше, чем положено. Его плечи — как стена. Его глаза — как выстрел в грудь.

Я замерла.

Он не двигался. Не кивал. Не моргал. Просто смотрел.

И этого было достаточно, чтобы моё тело предательски отозвалось. Влажно. Глубоко. С пульсацией в самой сути. Я сжала пальцы в кулак. Опустила взгляд. Сделала ещё один круг. Не бежала. Не искала. Но каждая клетка внутри кричала:

"Он здесь."

И когда я снова прошла мимо, я не подняла голову. Но знала:

он всё ещё смотрит.

он помнит.

и ждёт.

Горячая вода стекала по телу, оставляя после себя слабую дрожь. Не от холода — от усталости, от напряжения, от этой чертовой тюрьмы, в которой всё пахло чужими страхами и чужой кожей. Я стояла под струёй, запрокинув голову, закрыв глаза, и впервые за много дней не думала ни о камере, ни о девках, ни о Кобре, ни о расправах. Только о воде. И — о нём.

Мыло в руке таяло, как последнее сопротивление. Я вела им по плечам, по шее, по груди, не спеша. Прикасаясь к себе так, как он прикасался. Память тела была острее лезвия. Я провела пальцами по животу, ниже… и замерла. Где-то за дверью скрипнули петли. Очень тихо.

Я не обернулась. Только выдохнула. Не страх. Не ожидание. Знание. Это — он.

Сердце рвануло вверх, как птица в клетке. Я почувствовала, как между ног стало влажно не от воды. Пульс. Грудь. Дыхание. Всё сорвалось с цепи.

Шаги. Один. Второй. Тишина. И вдруг — горячее, обжигающее тело за спиной. Его ладони — грубые, тяжёлые — легли мне на бёдра. Он прижался всем телом. Его член — твёрдый, как напряжённый нерв, — встал между моими ягодицами.

Я хотела что-то сказать — но не смогла. Только всхлипнула. Он наклонился, дыхание обожгло ухо.

— Не выдержал, — прошептал, хрипло, низко. — Не мог больше не трогать.

Он отдёрнул мою руку, которой я прикрывала грудь, и сжал её вместо этого. Резко. Властно. Как будто этим хватом забирал всё — дыхание, волю, память.

Я раздвинула ноги. Медленно. Он понял сразу. Без слов. Одна рука у него осталась на моей груди, вторая скользнула вниз — между. Он провёл пальцами по щели, нашёл вход, медленно ввёл один, потом второй. Я застонала. Вода шумела, а я уже не слышала ничего, кроме его дыхания у шеи.

— Всё ещё помнишь, как это было?.. — выдохнул.

— Не забыла ни секунды, — прошептала я, опершись лбом о влажную плитку.

Он вытащил пальцы и направил член. Один толчок. Глубоко. Резко. До конца. Я согнулась, вцепилась в бортик, выгнулась навстречу. Он начал двигаться. Тяжело. Ритмично. Уверенно. Бедра бились в меня, как волны о камень. Его тело было горячее воды. Его руки держали крепче, чем наручники.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Я стонала. Шептала его имя. Он рычал, прикусывая мне плечо. Мы слились в этой тесной душевой, в паре, в запахе мыла, спермы, кожи, воды. Он вбивался в меня так, будто хотел остаться там навсегда. Я кончила первой — резко, как обрыв. Он — после, с глухим стоном, застыв внутри, заливая меня до капли.

А потом — тишина. Только вода лилась по телу. Мы стояли, прижавшись. Его лоб — к моей спине. Его руки всё ещё держали мои бёдра.

Он не сказал ни слова. Только поцеловал в затылок. Один раз. Медленно. Живо.

И ушёл.

А я осталась стоять под душем. Горячая. Пустая. Влажная. И вся его.

В камеру я вернулась молча. Волосы были мокрые, собраны в комок, спина горела, как от лёгкого ожога, внутри всё ещё пульсировало. Каждый шаг отзывался между ног глухим напоминанием — он был во мне. Недавно. Снова. До самого конца.

Я старалась идти ровно, не гнуться, не смотреть в пол. Но тело выдавало. Оно вибрировало изнутри. Кожа — чувствительная, будто натянута, как струна. Воздух — слишком сухой. Ткань робы — шершавее обычного. Всё раздражало. Всё возбуждало. Всё было о нём.

Рита лежала на шконке, курила. Папиросу держала двумя пальцами, как будто это был кубок. Смотрела в потолок, но я знала — чувствовала: она ждёт.

Я молча села на свою койку. Сняла тапки. Прислонилась к стене. Сделала вид, что просто устала.

— Как вода? — прозвучало лениво. Почти зевком.

— Тёплая, — ответила я, не глядя.

— А ты холодная, — сказала она тоном, как будто отмечала задание в тетради. — Была. До этого вечера. Сейчас… теплее. Слишком.

Я молчала. Смотрела в трещину на стене, будто в ней был выход. Но он — за решёткой. В другом коридоре. С ним.

— Ты с ним была, — сказала Рита так просто, как будто речь шла о смене постельного. — Прямо сейчас. В душевой. Или возле. Неважно.

Я сжала губы. Резко. Сердце стукнуло глухо.

— Не волнуйся, Света спит, а я старая, мне уже не интересно, кто с кем и сколько раз, — затянулась, выпустила дым вверх. — Только скажу одно. То, что между вами, Анна… это уже не игра.

Я посмотрела на неё. Впервые — в упор.

— А ты думала, я играю?

— Нет. Но ты думала, что ещё сможешь вылезти. Отвязаться. Пережить. — Она загасила окурок, вдавила его в край тумбочки. — Не сможешь.

Я откинулась на спину. Закрыла глаза. Его запах всё ещё был на моей коже. И если бы даже весь мир пошёл против меня… я бы не сдвинулась с места. Я уже не могла.

— Я и не хочу, — тихо сказала я.

Рита не ответила. Просто отвернулась к стене.

А я лежала, слушая дыхание соседок, и чувствовала, как в груди разрастается что-то дикое, острое, настоящее.

Я его.

И ничего в этом мире уже не могло изменить этот факт.

Шепот в тюрьме — это не просто звук. Это змея. Она ползёт по трубе, по полу, по спинкам шконок, просачивается сквозь решётки, цепляется за уши и тянет туда, где больно. Один раз услышали в столовой — и всё. На следующий день уже знали в медсанчасти, на посту, в прачке. И даже на верхнем этаже, где окна с замазанным стеклом и двери с электронным кодом.

— Говорят, Горин ходит к ней, как к бабе.

— Говорят, в карцере она от него не выла, а стонала.

— Говорят, в душевой кто-то видел, как он выходил через пять минут после неё.

— Говорят…

— Говорят…

 

 

Глава 17

 

Я слышала — в курилке, на прогулке, в проходе мимо хозблока. Лица не смотрели в глаза. Зато шеи поворачивались. Плечи напрягались. Взгляды жгли. Не прямо — по касательной. С прищуром. С ядом.

Я шла по коридору и чувствовала, как каждый шаг отдаётся эхом. Тюремным. Не шагом человека — шагом объекта. Мишени. Указанной. Ненужной. Особенной. А здесь особенность — это приговор.

В камере я вошла в тишину. Света лежала на койке, пряталась в наушниках. Рита сидела на табуретке, курила. Опять. Как будто выкуривала всё дерьмо, что налипло в воздухе.

— Садись, — сказала она, даже не взглянув. — Поговорим.

Я присела рядом, глядя в бетонный пол. Пальцы сами теребили край рукава.

— Слухи, — сказала она просто. — Пошли. Громко. Вниз и вверх. Даже бабка со второго знала до того, как чай остыл.

Я не ответила.

— Это паршиво, Анна. Не романтично. Не красиво. Просто — паршиво.

Она повернулась, посмотрела на меня пристально. Как хирург перед разрезом.

— Ты думаешь, ты теперь под его защитой? Ага. Возможно. Но и под прожектором. Ты его ахиллесова пята. Если кто захочет ударить — ударит по тебе.

Я сглотнула. Слишком сухо во рту. Глаза жгло.

— Зависть — это зараза. Здесь особенно. Ты ешь лучше — ненавидят. Ты улыбаешься — ненавидят. Ты получаешь… — она затянулась, — …его.

— Я не просила.

— Оно всегда так начинается, — пожала плечами. — Но теперь неважно, просила ты или нет. Он в тебе. Значит, ты слабое место. А в этой дыре слабое место — это лакомый кусок.

Я смотрела в стену. Молча. А в животе будто начало что-то медленно, но верно затягиваться в узел.

Рита потушила папиросу.

— Если хочешь дожить до выхода, тебе придётся быть не просто умной. Тебе придётся быть жестокой.

— Я не боюсь, — выдохнула я.

— Бойся, — сказала она. — Не за себя. За него. Потому что теперь, когда ты для него — больше, чем "номер и срок", он для них — не начальник. А мужик, которого можно укусить через бабу.

***

В кабинете пахло табаком. Горьким, настоящим, как у отца. Он сидел у окна, приоткрыв раму, и выпускал дым наружу, но всё равно в воздухе стояла та самая густая вуаль — не вонь, а запах усталого мужика, который не может уснуть, пока не докурит до тлеющего бычка.

Я сидела напротив. Руки на коленях, пальцы сцеплены. Чай давно остыл, но я всё ещё держала кружку — просто чтобы что-то держать, пока говорю.

— Её звали Лена, — начала я. Тихо. Без нажима. — Моя младшая. Ей было шесть лет.

Он выдохнул дым. Медленно. Как будто слышал это имя впервые, и ему нужно было выдохнуть, чтобы принять его.

— Погибла двадцать лет назад. Сказали — несчастный случай. Упала с лестницы. В доме отдыха. Умерла на месте. Закрытый гроб. Я не успела попрощаться.

Я смотрела не на него. На край стола. На пепельницу, полную окурков. Он не перебивал. Только курил. Спокойно. Как будто знал, что эта история требует дыма. Вязкости. Молчания.

— Родители… они выжили, но как будто умерли вместе с ней. Отец запил. Мать молчала месяцами. А я… я выросла быстро. Слишком быстро.

Голос сорвался. Я сделала паузу. Он не дёрнулся. Не потянулся за словами утешения. Только выдохнул ещё одну струю дыма — прямо в темноту, за окно.

— Тогда я не задавала вопросов. Было больно, но я была ребёнком. Пока... пока не вышла за Виктора.

Я почувствовала, как мышцы на лице сводит судорогой. Имя само по себе — как пощёчина.

— Он был там. В тот день. В том доме. Его мать работала в администрации, отец был в совете директоров. Он часто приезжал — и я помню, как Лена его боялась. Не говорила. Просто пряталась за мою спину.

Я подняла глаза. Впервые.

— Он сказал, что это бред. Что я всё выдумала. Но сейчас — я поняла: он мог.

Владимир не пошевелился. Только докурил. Утопил бычок в пепельнице, будто в гробу.

— Я не знаю, правда ли это. У меня нет доказательств. Только чувства. Но если он… если он сделал с ней что-то… — я сглотнула. — Значит, всё, что я тогда не заметила… я виновата.

Он смотрел на меня. Долго. В молчании. Его глаза были тусклыми — не от холода, от переваривания. От внутреннего трещания механизмов, которые начинали работать внутри.

— Я найду, — сказал он глухо. — Если хоть что-то есть, хоть крупица — я достану. Архивы, свидетелей, то, что скрывали. Виктор сдохнет, если тронул ребёнка.

Я только кивнула. Он снова закурил.

А я вдыхала этот дым — и впервые за двадцать лет чувствовала, что я не одна, кто помнит её имя.

Он молчал. Долго. Тише обычного. Даже дыхание его было другим — будто что-то хрупкое поселилось в воздухе между нами, и он боялся его спугнуть. Я опустила взгляд — на его руки, сжатые на подлокотниках кресла. На пальцы, между которыми тлела сигарета. Кончик алел в полумраке, как маленький укол боли.

— Ты не должна была проходить через это одна, — сказал он наконец.

Голос был низкий, глухой. Никакой команды. Никакого приказа. Только сухая констатация. Как будто он злился не на меня, а на самого себя. Или на время. Или на то, что не знал.

Я не сразу ответила. Потому что не знала — как.

Он встал. Медленно. Подошёл ближе, шаг за шагом, будто приближался к кому-то, кто вот-вот исчезнет. И остановился рядом.

Я почувствовала, как его рука коснулась моего плеча. Ладонь тёплая, тяжёлая, как якорь, как щит. Его пальцы не сжимали — просто были. Просто были, и я вдруг поняла, как давно меня никто не касался вот так. Не с целью держать. Не с целью взять. А просто — быть рядом.

— Я не дам тебе пройти этот ад снова. Не дам остаться одной в нём, — сказал он.

Я не смотрела в лицо. Я не могла. Слишком опасно. Потому что в груди что-то сдвинулось. Тихо. Беззвучно. Но необратимо. Я услышала в его голосе не начальника. Не мужчину. Человека. Раненого, усталого, настоящего.

Он сел рядом. На край стола. Близко. Молчал. Рука осталась на моём плече. И только тогда я повернула голову — медленно, будто вплавь — и посмотрела ему в глаза.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

И впервые не увидела в них опасность. Только страх. Тот самый, который бывает у сильных людей, когда они внезапно понимают, что уже привязались. Что потеря будет не просто болью — а пустотой.

И я позволила. Себе. Просто разрешила — чувствовать.

Я — не заключённая. Не вещь. Не приговор. Я — женщина. Слово, которое я давно вычеркнула из себя. Но он будто его вернул. Не словами. Ритмом. Тишиной. Присутствием.

Я наклонилась чуть ближе. Не для поцелуя. Не для жеста. Просто — чтобы почувствовать его дыхание. Чтобы убедиться, что это правда.

Он не пошевелился. Не притянул. Но и не отстранился. Его ладонь скользнула чуть выше — на шею. Тепло перешло в дрожь.

А я не сбежала.

Вот она — близость. Не в постели. В молчании, где двое дышат одинаково.

ВЛАДИМИР

Когда ты начинаешь думать о заключённой дольше, чем три минуты подряд — у тебя проблемы. А если ты просыпаешься от того, что тебе снится, как она стонет под тобой, а потом смотришь на телефон и прокручиваешь в голове, где она сейчас и в какой позе лежит — ты не просто ебнулся. Ты — по уши в ней, братец. И выхода уже нет.

Анна. Блядь.

Я хожу, как по минному полю. Все что-то чувствуют. Кто-то молчит, потому что боится. Кто-то — потому что умный. А кто-то — потому что ждёт момента. Всё это я уже проходил. Но теперь другое.

Теперь у меня внутри сидит женщина. Не под подпиской. Не под замком. Не по приказу. А под кожей. Между рёбер. Там, где раньше было ничего.

***

Совещание было, как всегда. Бумаги. Инструкции. Подписи. Кто-то ныл, что блок недогревают, кто-то пиздел, что хлеб стал хуже. А я сидел, жевал сигарету без огня, потому что если закурю — точно скажу что-то не то.

— …а ещё, — говорит зам по безопасности, — слухи ходят про заключённую Брагину. Камера вторая. Что-то там не так. Много разговоров. Шепотки, активность.

И всё. Момент. Я чувствую, как кровь отхлынула от лица. Внутри — щёлк. Как предохранитель.

— А что не так? — спрашиваю хрипло.

— Говорят, будто к ней внимание, начальник. Неофициальное.

Вот тут бы — улыбнуться. Отмахнуться. Сказать, что бред. Но я смотрю в глаза своему заму. И вижу, что он не из воздуха это взял. Он чует. А может, уже видел.

— Разберись. Быстро и тихо, — бросаю, встаю.

Он кивает. Остальные переглядываются.

Я выхожу из кабинета, как из клетки. В лицо — холодный воздух. Машина ждёт на парковке. Я сажусь, закрываю дверь, кладу руки на руль. Смотрю на пальцы.

Этими руками я держал её бёдра. Вжимал в себя, когда она кончала на моих пальцах, когда визжала, хрипела, прокусывала губу. Эти руки знали, как звучит её кожа. Как пахнет между ног. Как она дрожит, когда я вхожу в неё глубоко и держу так, как будто весь чёртов мир может провалиться — лишь бы она осталась.

Эти руки не хотят больше отпускать.

А значит, я тоже.

Она — в моей башке. В пальцах. В снах. В злости. В теле.

Я не знаю, когда сдался. Наверное, тогда, когда впервые увидел, как она держится. Не ломается. Не просит. Не шепчет. Просто — живёт. После всего.

После него.

Я хочу защитить её так, чтобы никто больше не смог даже посмотреть на неё так, как смотрел он.

Я хочу, чтоб если хоть один ублюдок сунется — я сожру его живьём.

Да, она — осуждённая.

Да, я — начальник.

Да, это мина.

Да, это конец карьеры, если всплывёт.

Но, сука, я живу только, когда думаю о ней.

Так что всё.

Я принял решение.

Если придётся — я сгорю вместе с ней. Но не дам разорвать её в одиночку.

Пусть думают, что хотят. Она — моя. Уже давно.

______________

Приходите в мою огненную новинку про оборотня.

Волчья мафия

Вы любили Ника и Марианну? Любили Вереск? Я пишу для вас книгу с тем же вайбом!

Это нереальная история БОЛИ и любви, и любви из боли.

Волчья мафия

Альфа страшный и жестокий мафиози.

Не просто жестокий. Перед нами Зверь. Внутри и снаружи. Отверженный, злой, мрачный и безжалостный. Тот, у кого нет сердца и он этого не скрывает. Тот, кто не умеет любить, потому что не знает априори что такое любовь.

О ЧЁМ ЭТА ИСТОРИЯ?

Аврора — дочь охотника. Её выдают замуж ради мира между кланами.

Жених — свет. Будущее. Спасение.

Но прямо в день свадьбы

Ромео Мортеллис, тёмный альфа клана оборотней, врывается в зал, убивает жениха и уносит её на руках, как подарок себе за кровь прошлого.

Дальше — клетка,

дальше — ошейник,

дальше — секс почти без согласия, кровь, страх и власть.

Он держит её.

Он рвёт её.

Он делает так, что ей больше некуда идти, кроме как к нему.

Это месть ее кланам, месть за смерть его семьи и он будет безжалостен…

 

 

Глава 18

 

Сука, я знал, что если начну — уже не остановлюсь.

Можно было отвернуться. Сказать: "Это не моё." Пожать плечами. Оставить мёртвых в покое.

Но когда она сидела напротив меня, с руками, сцепленными так, будто сама себя держала, с глазами, в которых ещё стояла та девочка, что не попрощалась с сестрой — я понял.

Я это сделаю.

Хоть сожгут потом вместе с личным делом.

Я начал с архива. Старые связи, которые должны были сдохнуть вместе с первыми указами. Один черт — телефон не меняется у тех, кто однажды прикрыл глаза и взял на лапу. Я знал, кому звонить. Знал, где искать.

— Ты чего, Горин, спятил? Это двадцать лет назад! Там всё давно закрыто.

— Ты мне нужен не за "тогда". А за то, кто был "тогда".

— Виктор? Ты с ума сошёл…

"Я давно с ума сошел, — подумал я, — Если хоть строчка в деле не так — я найду".

Папки поднимались медленно. С прокуренным дыханием. С тишиной, от которой гудели уши. Старые дела — это как косточки, закопанные в бетон. Но если знаешь, где копать — услышишь хруст.

И я услышал.

Официальная версия — девочка. Лестница. Несчастный случай.

Но потом я нашёл протокол — без подписи матери. Без экспертизы. Без анализа крови. Без паталогоанатомов...типа родители попросили без вскрытия...

Фотографий тела не было. Акт осмотра — скомканный.

Имя Виктора мелькает в показаниях охраны —

"был в доме в момент происшествия"

. Только в финальной версии его уже нет.

Чудеса, мать их.

А потом — платёжка. Благотворительный взнос. Через три дня после смерти. Счёт — мамин. Отправитель — строительная компания, записанная на отца Виктора.

Я сидел ночью в своём кабинете. На столе — папка. В пепельнице — окурки. Тишина вокруг — звенящая.

На фото — маленькая Лена. Шесть лет. Улыбка. Молочные зубы.

Я сжал челюсти.

— Ты, мразь, её убил, — выдохнул я. — И закопал это дело так глубоко, что думал, никто не достанет. Но я достану. Потому что она моя.

Анна.

Она сказала мне, поверила, вывернулась до боли — и теперь это уже не просто правда. Это жажда. Это моя ярость. Это моя война.

Я курил, смотрел на папку, и внутри было только одно:

Если я влезу глубже — назад дороги не будет.

Но я уже влез.

По уши. По шею. По самому горлу.

Я обещал ей.

А значит — Виктору пришёл пиздец.

***

Я знал, что когда-нибудь это начнётся. Слухи, шёпотки, кривые взгляды через плечо, бумажные змеи, запущенные вверх по иерархии — всё это было неизбежно. Но я не думал, что так быстро. И что так низко.

Первым позвонил тот, чьё имя я давно вычеркнул из памяти. Сухой прокуренный голос, будто из могилы:

— Ты на кого рот открываешь, Горин?

— Кто ты вообще?

— Ты лезешь туда, где зона заканчивается.

— А ты откуда знаешь, где она заканчивается? — выдохнул я.

— Виктор не твой уровень.

— А ты не мой советник. Пошёл нахуй.

Повисла тишина. Звонок был не угрозой — предупреждением. Стиль, который я слишком хорошо знал. Всё, значит. Пошло. Машина включилась. Я тронул то, что трогать было нельзя. Полез в дело, из которого двадцать лет вымывали кровь, как пятно со скатерти. И теперь система обернулась.

Утром зам вошёл в кабинет с видом собаки, которую вот-вот выставят на улицу. Ни папок, ни планшета. Только глаза, в которых всё уже горело.

— Проблема, — сказал он.

— Конкретнее.

— На тебя вброс.

Он не сел, даже не подошёл. Стоял у двери, будто ждал, что меня вынесет волной.

— Что за вброс?

— Анонимка. Подписана от смены. Подробности. Фото. Слухи. Камеры. Говорят, у тебя интимная связь с Брагиной.

— И?

— И ты копаешь под Виктора Брагина. Пишут, что ты используешь архивы не по делу, закрываешь доступ к папкам, общаешься с внешними. Один из охранников говорит, что видел тебя ночью в душевом блоке с ней…

Я закурил. Спички дрожали в пальцах. Сигарета подскакивала к губам, будто у неё тоже начался тремор.

— Кто писал?

— Мурин. Точно он. Мы узнали почерк, но он успел пустить это в верха. Бумаги уже ушли в управление.

— Он подписался?

— Нет. Но это неважно. Система не ищет справедливости. Она ищет, кого трахнуть.

Я молчал. Дым резал носоглотку. Где-то в груди щёлкнуло. Негромко, но навсегда.

Потом была тюрьма. Стены. Люди. Шепчутся. Смотрят в спину. Те, кто раньше отводил глаза, теперь вымеряют. Ходят, будто с линейкой в руках: когда ты свернёшь, как часто заходишь в блок, как долго задерживаешься. А бабы... бабы чувствуют всё раньше всех. Они уже улыбаются Анне не так. Уже смотрят на неё, как на проклятую.

Жанка, та старая стерва, кивнула мне на проходе — впервые за полгода. Просто кивнула. Но этого хватило. Я всё понял. Она видела, курва, нас возле душевой и настучала.

***

Я выхожу в курилку, один, зажимаю лоб рукой, чувствую, как под пальцами стучит кровь. Я вспоминаю её голос. Вспоминаю, как она лежала подо мной, как стонала сквозь зубы, как цеплялась ногтями за плечи, как будто хотела остаться внутри. Я вспоминаю, как вела себя в кабинете, когда рассказывала про сестру. Когда дрожала — не от страха, от памяти. И я уже не начальник. Я мужчина. Я зверь. Я на цепи, которая вот-вот лопнет.

Если бы мне дали выбор — остаться при звании или трахнуть её ещё раз, забыв обо всём — я бы выбрал её. Я бы выбрал этот взгляд, эту тишину, эту боль, эту правду. Я бы вошёл в неё даже на камеру. Даже если бы за дверью стояли с приказом об увольнении. Я бы трахал её на своём рабочем столе, если бы знал, что это будет последний раз.

Потому что она уже во мне. Не просто в теле. В крови. В голосе. В бессонных ночах. В ярости. Я не хочу быть чистым. Не хочу быть начальником. Я хочу быть её. До конца. До разрушения.

И похуй, кто там слил меня. Виктор. Мурин. Или сама система.

Пусть ломают. Пусть зовут. Пусть ставят на стол приказ.

Я уже сделал выбор. Я уже ебу смерть в лицо, если она встанет между мной и этой женщиной.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

И теперь — назад не повернуть.

Я знал, куда еду. Мне не надо было объяснять. Не надо было присылать повестку, не надо было строить интригу. Если вызывают в управление без предупреждения — значит, на столе уже всё лежит. Просто хотят посмотреть в глаза, перед тем как ударить. Это не суд. Это казнь по уставу.

Водитель ничего не спрашивал. Молчал. Дорога тянулась, как кишка. Я курил одну за одной. Ладони мокрые, но не от страха. От ярости. От бессилия. От того, что я не жалею. Ни секунды.

В приёмной пахло дезинфекцией и равнодушием. Кресла обшарпанные, секретарша с лицом, как блок отчуждения. Я сел, куртку не снял. Руки на коленях. Смотрел в стену. Не на часы. Не на людей. В пустоту.

Минут через десять пригласили.

Кабинет — как гроб с кондиционером. За столом — двое. Один в форме. Другой в пиджаке. Столичный чин. Лицо — сухое, выбритое, голос без фона. Бумаги на столе. Папка с фамилией. Фото. Распечатки. Я даже не удивился.

— Владимир Игоревич Горин. Вы привлекли внимание управленческого состава сразу по двум линиям, — начал пиджак. — Первое — несанкционированное изучение архивных дел, не относящихся к вашей должности. Второе — персональные контакты с заключённой. Особые условия, личные посещения, нарушение режима.

Он раскрыл папку.

Там было фото. Я и она. Необъятно интимно. Просто её спина и моя рука. И этого хватило. Ещё — кадры из коридора. Как я открываю дверь, как она выходит. Всё по времени. Всё — "не доказать", но достаточно, чтобы вырвать с корнем.

— Вы трахались с заключённой? — спросил сухо. Ни эмоции. Ни удивления. Просто:

подтверди, чтобы было легче списывать.

Я не ответил.

Он кивнул второму. Тот достал документ.

— Приказ. В связи с подрывом дисциплинарного статуса, нарушением субординации, несоблюдением устава и злоупотреблением полномочиями — снять с должности. Отстранить от службы. Без права восстановления.

Погоны сняли молча. На глазах. Я видел, как руки их забирают. Видел, как бумаги кладутся обратно в папку. Видел, как вся моя жизнь складывается в аккуратную кипу, чтобы пыль покрыла её через неделю.

Я расписался. Одним движением.

Никто не смотрел в глаза. И я — тоже.

Выходил в полной тишине. Только шаги. Резина подошв по линолеуму. На спине — холод. В пальцах — пустота. У двери мне кто-то сказал:

— Вы могли просто отвести глаза.

Я остановился. Обернулся. Глянул прямо.

— А вы — могли бы её защитить. Но не сделали.

И ушёл.

На улицу. Под чёртов снег. Без машины. Без формы. Без удостоверения. Без статуса. Но с одним. С её лицом внутри. С её стоном. С её глазами. С её болью, которую теперь я нёс сам.

 

 

Глава 19

 

После его исчезновения тюрьма перестала быть пространством — она стала существом. Дышащим, чёрным, хищным, с голодным нутром, которое тянется за мной следом. Стены, раньше молчаливые, как старый друг, теперь шепчутся. Лампочки мигают, будто моргают с издёвкой. Скрип полов отдается под ногами хрустом чужих зубов. Всё вокруг стало громче, и не потому что звуки прибавились — а потому что тишина ушла. Та самая, которая раньше обволакивала меня, как невидимая броня. Тишина, которую принёс он. Его шаги в коридоре. Его курево. Его молчание у двери. Его взгляд, от которого другие отворачивались, не решаясь глотнуть воздух в его присутствии. Теперь — ничего.

Он не пришёл. Не зашёл. Не сказал. Не посмотрел. И все это поняли.

Мир, что держался за его спину, рухнул вместе с его последним выдохом в этом здании. Остался только воздух — острый, как лезвие. Я будто режу его каждым вдохом. И чем глубже дышу — тем больше царапин внутри. На меня теперь смотрят не исподтишка, а в упор. С вызовом. С насмешкой. Я — мясо без обёртки. Я — падаль, от которой оторвали защитника. Они чувствуют: я больше не "его". А значит — ничья. А значит — можно.

На прогулке я слышу смешки. Лицо в лицо никто не скажет, но шаг влево — и плевок под ноги. Шаг вправо — и плечо чужое, жесткое, с прицелом на провокацию. Раньше вокруг меня был вакуум, созданный им. Сейчас — вязкая, липкая жижа, в которой я захлёбываюсь каждый день. В камере шепчутся. Не громко. Но с таким смаком, что стены запоминают слова.

«Подстилка… шконка… крысится теперь без крыши…»

Всё это я слышу даже сквозь сон.

Да и сон теперь — как плёнка на глазах. Не отдых, а прерывистое погружение в лужу страха. Раньше я засыпала с ощущением, что он есть. Где-то там, за сотней дверей, но есть. Теперь — пустота. Тонущая. Тягучая. Громкая. И каждый раз, когда я пытаюсь представить его лицо, мне мешает чужое дыхание. Мне мешает зона, которая вцепилась в меня, как в свою. Я больше не вне её. Я внутри, по горло.

Иногда я ловлю себя на том, что жду его. Просто взгляд. Просто силуэт. Даже окрик. Пусть грубый, как всегда. Пусть через зубы. Но… чтобы был. Чтобы доказал, что всё это не иллюзия. Что он действительно был. Что я не придумала. Что его тяжёлые руки были реальны. Его запах. Его голос. Его:

«Я не дам тебе пройти через это снова.»

Но он дал.

И зона это поняла. Она как сука — чует, когда ты остался один. И начинает жрать. Сначала по капле. Потом — вгрызаясь.

А я... я стою. Пока стою. И дышу.

Лезвиями по нервам.

Когда вошла в камеру, там уже пахло тухлым молоком и поджаренным злом. Воздух был тяжёлый, как занавес перед самым началом бойни. Я почувствовала это спиной — тишина была не просто тишиной, она смотрела. Ждала.

Я шагнула внутрь, и в этот момент кто-то хрипло усмехнулся.

— Ну всё, принцесса вертухая вернулась.

Пальцы заныли от того, как сильно я сжала кулаки. Я ничего не сказала. Молча посмотрела в сторону своей койки. Всё было перевёрнуто. Мешок с вещами вывернут. Книги изорваны, с рваными корешками валялись под ногами. Постель измазана чем-то тёмным — даже подходить не надо было, чтобы понять: человеческое дерьмо. На тумбочке — грязный, мятый клочок бумаги.

«Без вертухая ты — пустое место. Молчи, пока не поздно.»

И тут Рита поднялась. Не шумно, не демонстративно — просто встала, как дерево, которое решило, что теперь будет стволом между мной и этим дерьмом.

— Отъебитесь от неё, — бросила она, не повышая голоса. Но голос её резанул воздух, как треск кнута.

— Твоя подружка без крыши теперь, Ритка, — осклабилась одна из тех, кто не может жить без крови на губах. — Посмотрим, как она теперь выкрутится.

— Посмотрите, — сказала Рита. — Только считайте зубы потом.

Все снова затихли. Но не потому что испугались. А потому что вкус появился. Кровь учуяли. И я знала: это только начало.

Я подошла к койке, выдернула простыню, смяла и швырнула в угол. Бумажку порвала, не глядя. Села. Глубоко вдохнула. Сердце билось медленно, но гулко — как в камере пыток. Каждое сокращение — как отсчёт.

Рита села рядом, закурила. Долго смотрела в потолок, потом сказала глухо, без эмоций:

— Здесь уважают только тех, за кем кто-то стоит. Теперь ты — одна. Поняла?

Я посмотрела на неё. Не испуганно. Не гордо. Просто — прямо.

— Я уже была одна. И выжила.

Пауза. В ней было всё.

— И сейчас выживу.

Рита молча кивнула. Не потому что верила. Потому что знала: так говорят те, кто действительно могут.

И я не знала, как долго продержусь. Но внутри всё было острым. Живым. Настоящим.

И я больше не хотела, чтобы меня спасали.

Теперь — либо я сама,

либо пусть меня никто не хоронит.

В душевой было душно, как в глотке у зверя. Вода текла вяло, будто неохотно, оставляя на полу мутные лужи, как застоявшаяся кровь. Пар поднимался в потолок, и стены потели, как перед смертью. Я зашла туда, как обычно — быстро, не оглядываясь, с мыслью только о том, чтобы смыть с себя сегодняшний день, сегодняшнюю грязь, сегодняшние взгляды, сегодняшнюю боль. Я не слышала шагов. Тишина была такой плотной, что даже собственное дыхание казалось лишним. Только когда вода зашипела чуть громче, чем надо, и в отражении мокрой плитки дрогнуло чужое движение — я поняла.

Они стояли в углу. Две. Из четвёртой камеры. Не те, кто рвутся к власти, не те, кто плюются ядом. Те, кто молчат — и делают. В лицах ничего: ни страха, ни ярости, только кривые тени, полусгнившие улыбки, из тех, что липнут к коже хуже грязи.

— А ну-ка покажи, как вертухая ублажала, — проговорила одна, и голос её был не грубым — масляным. Липким. Таким, от которого мерзко, будто в ухо кто-то плюнул.

Я не пошевелилась. Смотрела. Ровно. И медленно отступала назад, к стене. Но они уже пошли. Спокойно, методично. Без лишней суеты.

Первая схватила меня за плечо, резко, с силой, сдвинув моё тело в сторону. Вторая — за волосы. Потянула. Голову отдало вспышкой боли, но не той, что ломает. Той, что включает инстинкт.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Они думали, я буду молчать. Что я закроюсь. Что заплачу. Что опущусь.

А я — взорвалась. Резко. До крика. До грани.

Я рванулась. Выворачиваясь, словно змея, я ударила локтем — точно, в висок. Одна пошатнулась, зашипела. Вторая дернулась, но я уже вцепилась в её запястье зубами. Сильно. До крови. Почувствовала солёное тепло на языке. Почувствовала, как дрожат её пальцы. Почувствовала, что живу, потому что сражаюсь.

Они не ожидали. Они растерялись. Этого хватило.

Я вырвалась. Грудь сдавлена, колени гудят, волосы растрёпаны, дыхание рваное, как после драки за жизнь. Я отступала назад, к выходу, как загнанное, но раненое животное — готовая укусить ещё раз, если сунутся.

Дверь распахнулась, будто взорвалась. Вошли охранники. Не сразу. С паузой. Как будто им дали команду не спешить. Один схватил меня за локоть. Не аккуратно — с силой, как будто я виновата. Второй оттеснил меня к стене. Третий остался стоять.

— Всё, тихо, тихо, — проговорил один, будто гладил, но хватка не отпускала.

На тех — ни слова. Ни движения. Ни "встать", ни "руки за спину", ничего. Они стояли, не пряча усмешек.

Как будто знали: их не тронут.

Как будто это была игра, и я — проигравшая.

Меня вытаскивали за шиворот. Я шипела, вырывалась, всё ещё готовая вцепиться зубами, если надо. Но их руки были тверже. Закон — против меня. Потому что я не в форме. Я — заключённая. И ещё — "его".

В коридоре пахло холодным железом. Воды уже не было. Только капли, что ещё падали с моих волос, на пол. Каждый шаг отдавался эхом — и я знала, что этот звук слышен всем.

Когда я вошла в камеру, там стояла мёртвая тишина. Такая, от которой звенит в ушах.

Потом кто-то фыркнул. Высоко. Женственно. Презрительно.

— Снова любимка режима.

Я не ответила. Я не дрогнула. Я не закрылась. Просто села на свою койку, мокрая, как выброшенный труп.

Но внутри меня пульсировало одно-единственное слово:

Выживу.

 

 

Глава 20

 

Конверт был потертый, по краям мятый, с отпечатками чьих-то чужих, спешащих пальцев. Он не кричал о себе, не манил яркой бумагой, не пах духами, но я узнала его сразу. Как узнают во сне голос любимого человека, даже если сто лет не слышал. Как узнают шаг среди сотни шагов в коридоре, даже если всё в этой тюрьме давно смешалось в глухой, невыносимой каше звуков.

Я держала его в руках, как что-то хрупкое, почти живое. Бумага дышала теплом. Не настоящим — тем, что остаётся, когда долго прижимают к груди. Угол был надорван, словно кто-то сдерживал себя, открывая. Возможно, охранник. Возможно, он сам. Я раскрыла письмо медленно, с замиранием в сердце, как будто открывала двери, за которыми могло быть что угодно: ад, рай, пустота.

Почерк был его. Ровный, строгий, чуть наклонённый вперёд, как у людей, которые привыкли идти — не останавливаться. Я пробежала глазами первую строчку — и мир качнулся. Я почувствовала, как будто провалилась в мягкое, невидимое, наполненное им.

«Я знаю, как тяжело тебе сейчас. Но ты должна держаться.»

Я не заметила, как губы зашевелились, повторяя его слова шёпотом. Каждое слово — как капля в пустыню. Он знал. Он помнил. Он писал. Для меня.

«Всё, что я делаю, я делаю ради тебя.»

Я сглотнула. Ком в горле стоял, как гвоздь. Я боялась дышать, боялась разрыдаться, потому что знала: если сейчас расплачусь — это не будет красиво. Это будет, как умирание. Потому что я слишком долго молчала, слишком долго делала вид, что ничего не жду. А ждала. Каждую ночь. Каждый шаг в коридоре — не его. Каждый скрип двери — не он. И всё равно — ждала.

«Ты сильная. И я скоро верну тебя домой.»

Домой. Он не сказал — "на волю". Не сказал — "на свободу". Сказал — домой. Так, как никто больше не говорил мне никогда. Так, как будто я всё это время не сидела, не выживала, а просто... заблудилась. И теперь он ищет путь, чтобы забрать меня обратно.

Слёзы покатились сами. Без крика, без рыданий, просто текли по щекам, как будто выдавливали из меня весь яд, накопившийся за месяцы молчания. Я прижала письмо к губам, как святыню. Я сидела на шконке, в этой бетонной коробке с решёткой вместо неба, и впервые за всё это время чувствовала себя не забытым номером, не чужим телом в системе, не женщиной, которую все хотели стереть — а любимой.

Я была нужна. Мне писали. Меня ждали. Меня вернут. И это знание было сильнее стены, решётки, срока. Сильнее даже меня самой.

Я не помню, когда в последний раз плакала так. Не сдерживаясь, не прячась, не уткнувшись в подушку, чтобы никто не услышал. Не потому что было больно. Не потому что кто-то ударил, толкнул, унизил. Нет. Эти слёзы были из другой ткани. Они шли из самого нутра, из-под рёбер, из той части меня, где ещё оставалось что-то человеческое, не вытоптанное, не забрызганное плевками, не выжженное тюремной пустотой. Я сидела на койке, с письмом в руках, как с детским спасательным кругом в открытом океане, и не могла остановиться.

Я не всхлипывала, не заламывала руки, не шептала его имя — я просто плакала. Тихо. Глубоко. Слёзы текли по щекам, скользили по подбородку, падали на бумагу, оставляя мокрые пятна между буквами, будто я вживляла себя в его слова. Он писал, что вернёт меня. Что я сильная. Что всё — ради меня. И в эти строчки я поверила с такой же верой, с какой когда-то маленькая девочка верит, что мама обязательно придёт, даже если во дворе темно, а дождь барабанит по капюшону.

Я была нужна. Я — живая. Кто-то там, на воле, в чистом костюме и с сигаретой на балконе, думает обо мне. Помнит. Планирует. Спасает. Я не мёртвая, не забытая, не списанная. И если во мне ещё теплилось что-то, способное дышать — то именно сейчас оно наполнилось воздухом.

Эта хрупкая тишина внутри меня не дожила до обеда.

В столовой всегда пахло одинаково: тухлой рыбой, дешёвой крупой и усталостью. Люди сидели по местам, гремели ложками, сопели, хмыкали, ссорились шёпотом. Всё, как обычно. Но я чувствовала, как меня смотрят. Сегодня — особенно. Как будто на лбу снова появилось невидимое клеймо, но теперь не «любимица режима», а «одна». Одинокая. Уязвимая. Недобитая.

Я села в углу, рядом с Ритой, подперев ладонью щеку. Только потянулась за кружкой, как рядом появилась она. Алина. Из тех, кто ничего не говорит, но когда говорит — метит в гортань. У неё в руках была миска. Каша — густая, вязкая, липкая. Она подошла, как мимо, и уронила её точно перед моими ногами. Грязное содержимое растеклось, будто специально медленно, оставляя серый след на моих ботинках.

— Простите, тут принцесса сидит, — сказала она громко. В голосе — ледяная усмешка. — Не видите? Корона мешает.

Столовая затихла. Грохот ложек стих. Даже хлеб перестали жевать. Всё внимание — на меня. На то, что я скажу. Что сделаю. Кто-то ждал взрыва. Кто-то — слёз. Кто-то — удара.

А я вспомнила письмо.

Вспомнила, как он писал, что я сильная. Что я должна держаться. Что я выйду. Что он вернёт меня.

Я посмотрела на Алину. Медленно. Не зло. Не снисходительно. Просто спокойно. Как на ничто.

— Ты можешь думать обо мне что угодно, — сказала я тихо, но голос прозвучал чётко. Он будто рассёк воздух. — Но я выйду отсюда. А ты — останешься.

На миг мне показалось, что её глаза дрогнули. В них что-то качнулось, будто она не ожидала, что я не брошу ложку в лицо. Не крикну. Не сорвусь. Что я выстою. Не сломаюсь.

Я не поднялась. Не ушла. Просто наклонилась, подняла кружку. Сделала глоток. Вкус был отвратительный. Но в нём была победа. Маленькая. Первая. Зато — моя.

Тишина, что повисла после моего ответа, не была тишиной — она была ударом. Ровным, глухим, беззвучным — как пуля, влетевшая в грудь и застрявшая там, не разорвав ничего, кроме внутреннего мира. Столовая, ещё секунду назад наполненная звуками — шорохом одежды, клацаньем ложек, кашлем, — застыла, как снимок. Все головы подняты. Все глаза — на меня. Кто-то замер с половиной ложки во рту. Кто-то уже знал, чем всё закончится, но не мог оторваться. Алина стояла, выпрямившись, как кошка перед броском, но не двигалась. Её губы приоткрыты, но слов не было. Ни одного. Я смотрела ей в лицо — спокойно, хладнокровно, с той тишиной внутри, которую не пронзить ничьим криком. Я не выиграла. Я не взяла верх. Я удержалась — и этим победила. Потому что остаться человеком, когда вокруг хотят видеть животное, — это самый страшный и чистый вызов.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Я поднялась. Медленно. Не вскакивая, не демонстративно. Просто поднялась, как поднимается стена, готовая стоять при любой буре. Отошла в сторону, обошла серую лужу каши, даже не взглянув вниз. И пошла прочь — шаг за шагом, ровно, размеренно, с поднятой головой, будто на ней и впрямь была корона. Не из золота — из горечи, боли и несгибаемости. И вдруг я почувствовала, что в этой спине, что я держу прямо, не уязвимость, не одиночество — а сила. Сила быть собой, не согнувшись.

Смена атмосферы не бывает громкой. Она приходит, как ледяной ветер после духоты — с треском в сердце, с ломотой в глазах. Я ощутила, как что-то в тюремной среде дрогнуло. Незаметно. Почти неслышно. Но дрогнуло. Точка давления сместилась. Не на меня. На них. Потому что я не сломалась.

Коридор встретил меня жёстким светом ламп и напряжением, которое можно было резать ножом. Я шла вдоль стен, уже чувствуя этот новый взгляд за спиной — не с издёвкой, не с презрением. С вниманием. С тревогой.

А потом — звук. Не крик. Не вопль. Тот самый хруст плоти по бетону, который отличишь даже среди тысяче других. Звук удара. И короткий девичий вскрик, как свист воздуха из пробитых лёгких.

Я обернулась. И увидела.

Трое. И одна — на полу. Худая. Молодая. Новая. Глупая, наверное. Или просто не умеющая скрыться сразу. Они нависли над ней, как тень от пепельного крыла. Ногами. Локтями. Руками. Волосы рывком. Коленом в грудь. Плевки. Глухие удары. И беззащитный крик, тонущий в каменном коридоре, как в болоте.

Я не думала. Даже не решила. Это было тело, что двинулось вперёд. Это был внутренний зверь, что рванул с цепи. Это была я, но уже не та, что плакала в подушку. А та, что знала цену боли, унижения, беспомощности — и не могла смотреть.

Я врезалась в них, как волна. Оттолкнула первую, второй врезала плечом, третей — ногой в бедро. Рёв. Маты. Ответный удар в скулу. Потом ещё один, в бок. Всё плыло. Гул в ушах. Слёзы — от ярости. Я визжала, вырывалась, тянула их от неё, и та, на полу, цеплялась за мою ногу, как утопающий за последнюю доску.

Боль пришла потом. Где-то в боку что-то тянуло. В пальцах кровь — не своя. Во рту — вкус железа. Охрана вмешалась, но уже после. После того, как я осталась стоять. С растрёпанными волосами. С разбитыми костяшками. Но с гордо поднятым подбородком.

Потому что теперь, в этих стенах, я не была ни "любимицей", ни "подстилкой", ни "жертвой". Я была человеком, и они это почувствовали.

 

 

Глава 21

 

Конверт был плотный, с чётким штампом и сухой подписью на наклейке. Его передали через адвоката — равнодушного, молодого, с глазами, в которых не было ни участия, ни усталости. Он протянул мне бумажный прямоугольник так, как подают бланк о расписке. Но для меня это было нечто большее. Это было как письмо с того света, откуда возвращаются не люди, а призраки — только чтобы напомнить, что когда-то у них было имя.

Мои пальцы дрожали. Не потому, что боялась прочесть. А потому, что впервые за эти годы что-то во мне дрогнуло не от ужаса, не от боли, не от обиды. А от ожидания. От того самого чувства, которое я когда-то закопала, как щенка, которого не могла прокормить. Надежда. Она ожила в груди — сквозь бетон, сквозь холод, сквозь мерзкие ночи и шёпоты подушек. И зашевелилась — живая, теплая, непрошеная.

Я разорвала конверт осторожно, будто боялась раздавить что-то хрупкое. Внутри были бумаги. Несколько листов. Стандартизированных, юридических, с холодными абзацами, подписями, копиями печатей. Но я знала, чьими руками они собраны. Чьей болью. Чьей любовью. Чьей яростью.

«Свидетельские показания, ранее скрытые… Новая экспертиза, доказывающая отсутствие состава преступления… Подделка улик…»

Каждое слово било током по груди. Как будто кто-то изнутри разворачивал плотно сшитую оболочку — шов за швом, нерв за нервом. И я не могла остановить это. Не хотела.

Он сделал это. Владимир. Он выполнил обещание, данное не под присягой, а шёпотом, между стуком дверей и скрежетом решёток. Он не забыл. Не сдался. Не бросил. Где-то там, снаружи, за пределами этих серых стен, он сражался за меня, пока я выживала.

И теперь — наступила отдача.

Я сидела на койке, склонившись над бумагами, как над письмами с того мира. И не могла дышать. Воздух был густой, как мед, но в горле — колол. Слёзы не лились. Просто глаза стали горячими. Плечи затряслись. Это не был плач. Это был первый вдох. По-настоящему живой, полный. Как у того, кто выбирается из-под завала.

Я больше не была просто номером в системе. Я больше не была тенью женщины, когда-то имевшей право говорить. Я — Анна Брагина, и я держала в руках доказательство того, что всё это время была права. Меня можно было унизить, запугать, обесчеловечить, но истину не сжечь. Он это знал. Он не дал им похоронить меня заживо.

Освобождение — не случилось. Ещё нет. Но оно было на горизонте. Я чувствовала его запах — как грозу перед дождём. Я слышала, как он хрустит под подошвами реальности. Я знала: оно близко.

И я встану. Поднимусь. Дойду до конца.

И выйду.

Потому что теперь я знала точно — моя свобода уже идёт ко мне навстречу.

Она курила, прислонившись к косяку двери, щурясь от табачного дыма и недоверия. Рита никогда не задавала лишних вопросов, но чувствовала всё — как зверь чувствует смену ветра перед грозой. Я подошла к ней не потому, что хотела говорить. А потому что не могла больше молчать. Потому что внутри меня что-то выросло. Что-то, что уже не помещалось в грудной клетке. Оно било в рёбра изнутри, вырывалось наружу — не криком, не слезами, словами.

Я встала рядом. Словно бы просто дышала тем же воздухом. Но он был другим. Впервые за долгое время — моим. Не отравленным, не вонючим, не чужим. Он отдавал пеплом, но в нём больше не было страха.

— Я больше не боюсь, — сказала я.

Голос был ровным. Даже слишком. Без дрожи, без надрыва, без привычной шероховатости выживальщицы. Это был голос той, кто пережила всё. Кто не просто осталась на ногах — выросла корнями в бетон и прорвалась сквозь него вверх.

Рита молчала. Только щёлкнула пеплом, как будто хотела сказать что-то, но передумала. Я продолжила, глядя прямо вперёд, в пустоту коридора, в этот вечно чёртов прямоугольник будущего, который раньше пугал, а теперь — манил.

— Пусть зовут как хотят. Пусть плюют. Пусть шепчутся. Меня это больше не касается. Я — уже не здесь. Я выйду. И они никогда не смогут меня тронуть. Никогда.

Эти слова не были защитой. Не были бронёй. Это была декларация победы, вышитая по коже рубцами. Не на показ. А на память. Они не должны были услышать — достаточно, что я знала. Что я верила. Что теперь эта вера не лежала под камнями, а стояла на ногах, готовая идти. Уверенно. Молча. До конца.

Рита повернулась ко мне — чуть. В её взгляде не было сюсюканья, не было жалости. Только странное уважение. Как у собаки, которая признаёт в тебе не хозяина, а равного.

— Ну что ж, — сказала она, затушив сигарету. — Тогда иди. И не оглядывайся.

И я поняла — всё действительно изменилось. Не снаружи. Внутри.

Теперь не они решают, кем мне быть.

Теперь — я сама.

***

Меня вызвали без предупреждения. Без контекста, без причины. Просто — «К Бурцевой». Сухо, как приказ. Имя новой начальницы шептали по корпусу с опаской: она была из тех, кто ломает не кулаками — дисциплиной, словом, контролем. Холодная. Жёсткая. Без единого сбоя. Женщина, у которой даже тень не смеет отставать. И всё равно я не дрогнула. Просто встала. Просто пошла. Как будто всё внутри уже готово было ко всему.

Её кабинет был стерилен до абсурда. Металл. Стекло. Холод. На столе не было ни рамок, ни бумаг с беспорядочными пометками, ни привычных слоёв пыли от запущенности — только папка. Ровная. Закрытая. Чёрная, как воронка. И она. Сидела за столом, как на троне. Спина прямая. Руки сложены. Взгляд — острый, цепкий, как лезвие, воткнутое между рёбер без малейшей крови.

Я села по её кивку. Молча. Почти беззвучно. В голове стучало одно: «Что теперь?»

Она открыла папку, не глядя на меня. Проговорила, будто читала приговор. Или… наоборот.

— Ваше дело пересмотрено.

Пауза. Щёлк бумаги.

— Поданные доказательства признаны судом. Экспертизы подтверждены. Свидетельские показания приняты.

Голос ровный, как ледяная вода, льющаяся в пустую ванну. Ни оттенка сочувствия. Ни радости. Ни упрёка. Как будто она говорила не со мной — а с системой. Строго. Без права на ответ.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— Судебная ошибка установлена. Зафиксированы признаки фальсификации.

Она подняла глаза. В них не было теплоты. Но и презрения — тоже. Только признание.

— Вы будете освобождены досрочно. Процедура запущена. Подписи пойдут через две недели.

Мир качнулся. Не грохотом. Не громом. А тишиной, такой глубокой, что в ней пропадает дыхание. Я не поверила. Не сразу. Не вскинулась, не спросила, не переспросила. Просто замерла. Как будто внутри меня, между костей и мясом, что-то зашевелилось — живое, настоящее, забытое.

Досрочно. Освобождена.

Это не были просто слова. Это была разжатая петля, отпущенная рука, возвращённое имя. Я с трудом вдохнула. Воздух пронзил грудь, как игла. Глаза заслезились, но не от боли. От этого мучительно-сладкого ощущения, что всё... всё, что я терпела, — было не зря.

Он сделал это. Владимир. Он пробился сквозь бетон правды. Он дотянулся до меня. Не через звонки. Через правосудие. Через систему, которая меня затаптывала. Он прошёл её. И победил.

А я сидела. С прямой спиной. С расправленными плечами..

И новая начальница, эта ледяная, железная женщина, смотрела на меня, как на ту, кто выжил. Против всех правил.

И впервые — не в глаза заключённой. В глаза — равной.

Я вышла. Как будто всё это время не шла к воротам, а рвалась изнутри, из-под кожаной оболочки, из тьмы, из глухой, вязкой бездны, где учат молчать, глотать, терпеть. Металл двери разошёлся с тихим скрипом, как треснула старая кость, и впереди — свет. Не ослепляющий. Тихий. Серый. Сырой. Но другой. Не тюремный.

Сначала я не поняла, что это по-настоящему. Что уже нет охранника за спиной. Нет камеры, где гул шагов звучит, как отсроченный приговор. Нет звука замка, впивающегося в уши, как зуб в горло. Я стояла, обнятая собственными плечами, в чужой одежде, с вымытым лицом, но внутри всё ещё не было меня. Как будто я не вышла — вырвалась, и только теперь должна собрать себя заново.

Он стоял там.

Не сразу бросился навстречу. Не звал. Просто — стоял. В пальто, в котором я его помню — длинном, тёмном, с воротником, который всегда чуть приподнят. Лицо было сдержанным, но в глазах... В глазах — вся та боль, которая копилась между нами не письмами, не прикосновениями, а отсутствием. Там была и любовь, и вина, и бешеная жажда вернуть всё, что мы не успели.

Я сделала шаг. Второй. Он — ни с места. И я поняла: он ждал, что я решу. Что я сама подойду. Без давления. Без «принадлежности». Как женщина, а не бывшая заключённая. Я подошла. Мы не говорили. Потому что в таких моментах слова — лишнее. Мы просто смотрели.

И в этой тишине — было всё.

Вся тюрьма. Вся жизнь. Вся надежда.

И вдруг — за спиной визг тормозов, хлопок дверцы, быстрые шаги. Я обернулась — и сердце сжалось. Марина. Та, чьё имя я повторяла, как молитву. Взъерошенная, заплаканная, в пальто нараспашку — и с округлившимся животом. Он торчал под тонкой тканью, как обещание будущего, которое не смогли стереть ни годы, ни камеры.

— Мам...

Она прошептала это, как будто боялась, что я исчезну. И в следующий миг её руки обвили меня. Силой. Отчаянно. До скрипа костей. Я вцепилась в неё так же. Мы плакали. Горько. Бессвязно. Схлипывая, как дети, у которых отобрали слишком много — и вдруг вернули хотя бы друг друга.

Я гладила её по волосам, целовала в висок, трогала и гладила живот, в котором билось новое сердце. Моё продолжение. Мой ответ на всё, что пытались разрушить.

— Где Славик? — спросила я, и голос сорвался. Слишком много было вложено в этот вопрос.

Марина вскинула на меня глаза, полные и счастья, и усталости.

— С отцом.

Я кивнула. Внутри что-то содрогнулось, как земля после первого дождя.

Я снова была мама. Я снова была человеком. Я снова — жила.

А Владимир всё ещё стоял чуть в стороне. Не вмешивался. Он понимал: этот момент — наш с ней. Он просто ждал. Как тот, кто всегда был рядом, даже если не рядом. И я знала — потом я подойду.

Позову.

Обниму.

Скажу:

— Спасибо, что вернул мне всё, что я потеряла.

 

 

Глава 22

 

Марина смотрела на меня, словно боялась сказать лишнего, как будто каждое слово могло распороть тонкую, заново сшитую ткань нашего воссоединения. Её пальцы чуть дрожали, когда она снова сжала мою ладонь. В глазах — не детская обида, не женская ревность, а взрослая, усталая тревога.

— Мама… — голос её был мягким, но выверенным, как у человека, который слишком рано научился не надеяться. — Мы больше не живём в том доме. Его продали, ещё год назад.

Я почувствовала, как что-то внутри меня резко и сухо опустилось. Тот дом... всё, что у меня было. Всё, к чему я мчалась в мыслях сквозь эти стены, глядя в потолок ночами. Его нет. Его продали, как лужу на асфальте. Просто — исчез.

— А где ты? — выдохнула я.

Марина отвела глаза. Она стояла прямо, но плечи у неё были чуть напряжены, как у человека, который готов защищаться, даже если не на кого нападать. Я чувствовала это кожей — ту легкую дрожь, с которой говорят о том, что прятали под слоем дел, дат, отчётов и ночных слёз в подушку.

— А Стас?.. — спросила я осторожно, будто касалась раны, которую не имела права трогать, но всё же — мать.

Она улыбнулась сдержанно. Не горько, не зло — просто устало, как улыбаются те, кто уже пережили бурю и больше не ждут солнца, но всё равно идут вперёд.

— Мы развелись. Почти сразу, как я узнала о беременности. Он уехал за границу. Оформил себе новое гражданство, новую жизнь.

Голос её не дрогнул, но я слышала, как кольнуло внутри.

— Ребёнка он своим не считает. Ни разу не позвонил. Ни копейки не прислал.

Я подошла ближе. Коснулась её руки. Она не отдёрнула. Наоборот — замерла. Принимала тепло, как подачку, которой не просила, но нуждалась.

— Сколько уже? — прошептала я.

Марина посмотрела вниз, на свой округлившийся живот, и впервые за всё это время её лицо стало мягче, светлее. Будто под кожей тлел огонёк, который всё это время она берегла одна.

— Тридцать недель, — сказала она почти с гордостью. — Девочка.

И потом добавила, чуть тише, как будто боялась, что этот мир слишком хрупкий, чтобы говорить о нём вслух:

— Я уже знаю, как её назову. Только никому не говорила. Даже папе.

Я кивнула. Горло сжалось.

Тридцать недель. Моя внучка. Моя кровь. Моя жизнь, продолженная вне тюрьмы, несмотря на неё. Новая душа, выросшая не во лжи, не в страхе, а в сердце, которое не предало — даже когда его предали.

И в этот миг я почувствовала, что всё, что я пережила, всё, что я проглотила, всё, что отдала, — было ради этого. Ради неё. Ради Марины. Ради той девочки, которую я ещё не держала, но уже знала: я буду рядом. Я не упущу их больше. Никогда.

— Я живу одна. В съёмной. Папа... он купил себе другой дом. С новой женой. Они живут с Славиком. Он его оформил на себя.

Я не спросила, почему. Я знала почему. Я — заключённая, и этим всё сказано. Он вычеркнул меня — как ненужную строку в налоговой декларации.

— Хочешь поехать со мной? — Марина вдруг шагнула ближе, обняла меня снова. — Можешь у меня пожить. У меня всё хорошо… Я работаю. Финансовым аналитиком. Устроилась в "Атлант Капитал". Мы справимся, я...

Я качнула головой. Тихо. Мягко. Но — непоколебимо. Это была не капризная гордость. Это был выбор. Я больше не хотела — быть чьей-то временной. Чьей-то обузой. Я хотела встать своими ногами. Своей судьбой. И сердце моё знало, куда идти.

Я повернулась к нему.

— Это Владимир, — сказала я, и голос мой прозвучал, как клятва. — Мой любимый мужчина. Он сделал всё, чтобы я вышла. Он вернул меня к жизни.

А потом, глядя на Марину — уже крепко, с той уверенностью, которая была утеряна и теперь возвращена:

— А это — Марина. Моя старшая дочка.

Они обменялись кивками. Марина — сдержанно, с лёгкой, почти официальной улыбкой. Владимир — уверенно, с мягкой, ровной вежливостью. Он подал руку. Она пожала. В этот момент две части моей души встретились — и не разорвали меня. Просто соприкоснулись.

На миг — и этого было достаточно.

— Я снял тебе квартиру, — сказал Владимир. — В центре. Светлую. С окнами на город. Там тепло, и никто не закроет дверь на ключ. Поехали.

Марина отвернулась, чуть улыбнувшись.

— Спасибо… Но я не могу. Мне в офис. Мы подаём отчётность.

Я кивнула. Не обиделась. Просто — поняла. Она, как и я, выжила. И теперь строит свою крепость. Своими руками.

Владимир открыл передо мной дверь машины. Я оглянулась на Марину ещё раз — с болью, с благодарностью, с любовью. А потом — села. Тихо, решительно, будто в новую жизнь.

И машина тронулась. Без надзирателя. Без охраны. Без решёток. Только я, он — и путь, у которого, наконец, не было стены впереди.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

 

 

Глава 23

 

Дверь захлопнулась глухо, как выстрел, и в следующий миг он вдавил меня в стену с такой яростью, будто вырывал обратно то, что давно считал своим. Его пальцы вцепились в талию, прорезая ткань и плоть, как клеймо: моя. Живая. Вернулась.

Я не успела вдохнуть — его дыхание уже прожигало шею, горячее, срывающееся, звериное. Его ладони шарили по телу, жадно, нетерпеливо — под куртку, под кофту, под лифчик. Он нащупал соски сквозь тонкую ткань, и они уже были твёрдыми, как будто ждали его века. Он дёрнул ткань вниз — соски обнажились, и он стиснул их, поиграл пальцами, провёл языком, будто пробовал на вкус мою тоску.

Куртка сползла с плеч, я оступилась — он поймал. Не отпуская. Мы не шли — мы врезались друг в друга, губами, ладонями, телом, как в стену, которую можно только пробить. Его рука скользнула вниз, разорвала молнию на моих джинсах. Я вскрикнула, когда он нашёл клитор — сразу, резко, точно, как будто знал, что я сгорала именно там.

— Чёрт… — выдохнул он, и этот звук был стоном. Его рука была между ног — сначала пальцы, грубые, уверенные, мокро встреченные моей плотью. Я выгнулась, вцепилась в его шею, едва держась на ногах. Клитор пульсировал под его большим пальцем, как будто звенел: наконец. Я вся дрожала, каждая клетка тела кричала ему: ещё.

— Тише, — прошептал он, и сам же впился в мои губы, в мою шею, в грудь. Я чувствовала, как он дрожит. Как напрягся член, давит сквозь джинсы, рвётся наружу. Он освободил себя, и его кожа, горячая, влажная, скользнула по моему бедру. А потом — вход. Резкий. Без предупреждений. Без уговоров. Как возвращение, как крик, как удар в грудь.

Я вскрикнула, ударилась затылком о стену, но не отступила. Вцепилась в него, ногами обвила его бёдра. Я хотела, чтобы он двигался. Жёстко. Глубоко. Бесконечно. Его толчки были как удары сердца — грубые, яростные, живые. Каждый из них прошивал меня насквозь. Каждый был как молитва: моя, живая, я вытащил тебя.

Я слышала его. Чувствовала. Пульсация между ног слилась с ритмом его тела, с горячим, дерзким членом, который разбивал мои стены, разрывал меня на части, собирал обратно. Я была оголённым нервом, криком, стоном. И в этот миг я не просто хотела его — я растворялась, горела, взрывалась изнутри.

Впервые — не от боли.

А от любви, что обнажает до крика, до самой сути.

Вышел из меня и схватил на руки. Он шёл, неся меня на руках, как трофей, как раненую, как добычу — и как самое дорогое. Я не помнила, как оказалась в спальне. Только тёмный свет, только его плечи под моими пальцами и напряжение члена, давящего мне в бедро, пока он опускал меня на кровать.

Я раздвинула ноги — не как приглашение, а как требование. Он стоял надо мной, тяжело дыша, с опущенными руками, будто боролся с собой.

— Покажи, — прошептала я. — Я хочу тебя. Всего.

Джинсы упали на пол. Его член был напряжён, твёрд, горяч, пульсировал. Я приподнялась, села на колени, и он не успел пошевелиться — я уже взяла его в рот.

Я чувствовала, как он сдерживает стон, как бедра его дёргаются навстречу, как пальцы вцепляются в мои волосы. Я вела языком по стволу, скользила губами, втягивая его глубже, глубже, пока он не запрокинул голову и не выдохнул сквозь зубы:

— Господи, ты с ума сводишь…

Он вышел изо рта с хлюпаньем, а я провела языком по головке, дерзко глядя ему в глаза. Он не выдержал. Перевернул меня на спину, встал на колени и опустился между моих ног. Его руки развели мои бёдра шире, пальцы снова нашли клитор, но на этот раз он не спешил. Он изучал. Он жаждал. Он облизывал меня медленно, со вкусом, как будто это было самое дорогое в мире.

Я захлёбывалась стонами, прижимая его голову к себе. Его язык был везде — на клиторе, внутри, по краям, снова к клитору, снова внутрь. Он знал, как, знал, где, знал, кто я под ним. Я кончала дрожащая, размытая, без остатка.

Но он не дал мне отдышаться. Поднялся, посмотрел мне в глаза, и его взгляд был оголённым нервом.

— Теперь я, — прохрипел он.

И вошёл. Глубоко. Сразу. Не давая ни шанса на паузу, ни на мысль, ни на дыхание. Я вскрикнула — не от боли, а от переполненности, от того, что моё тело отзывалось на каждый его толчок, как будто выстрадано под него. Его движения были как заклинание. Как месть. Как освобождение.

Он был внутри, и я — снаружи себя. Он толкал меня в кровать, в забвение, в другое измерение. Он держал мои бедра, поднимал их выше, входил глубже. Клитор всё ещё пульсировал, язык его ещё чувствовался, а теперь — член, жесткий, неумолимый, живой.

— Ты моя, — рычал он, утыкаясь в мою шею. — Всё, что у тебя есть, — моё. Всё, что ты помнишь, — это я.

И я помнила. И я была вся его — во рту, между ног, в сердце, в теле. В крике, в стоне, в этой кровати, где я умирала и рождалась снова, как женщина, как жертва и охотница одновременно.

Он двигался во мне не спеша, но глубоко. С каждым толчком я забывала, как дышать. Его руки сжимали мои запястья над головой, я была распята под ним — распята страстью, на воспоминаниях, на боли и блаженстве.

Я снова выгибалась навстречу, снова стонала, снова просила. Я ощущала, как дрожит его грудь, как бешено колотится сердце. Он был на грани — и я с ним.

— Смотри на меня, — прошептал он, опускаясь ближе, прижимая лоб к моему. — Я хочу видеть, как ты разорвешься на части.

Я открыла глаза. И в них было всё — страх, ярость, нужда, любовь. Его член бился во мне. Его таз сталкивался с моим с таким отчаянием, что из груди вырывался крик. Я уже не была собой — только телом, только стоном, только пламенем.

Он отпустил мои запястья, и я вцепилась в его лицо, в плечи, в спину — оставляя следы ногтями.

— Быстрее, — прошептала. — Сильнее. Возьми меня до конца. Сожги меня.

Он понял. Его толчки стали яростными, беспощадными, и в этой бешеной страсти было всё — тоска разлуки, агрессия возвращения, радость обладания. Я чувствовала, как с каждым движением мы приближаемся. К краю. К бездне. К кульминации, в которой не будет пощады.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— Сейчас… — прошептал он, срываясь. — Чёрт, сейчас…

Я закричала, когда он нашёл клитор рукой, нажал, провёл — и всё внутри меня взорвалось.

Оргазм накрыл, как удар молнии: жаром, вспышкой, глухим ревом. Тело выгнулось, и я закричала в его губы, в его ладонь, в его грудь. Всё внутри сжалось, свелось, вздрогнуло — и отпустило, на миг выбросив из реальности.

Он застонал, утонул в толчке, в теле, в дрожи — и сдался. Его тепло разлилось во мне, горячо, мощно. Он вжимался в меня до самого дна, до костей, до сердца.

Он не двигался. Только дышал. Редко. Глухо. Как после битвы. Его лоб упал на мой. Его руки обняли. Не отпуская.

— Ты… моя, — прошептал. — Теперь и навсегда. Никуда. Чёрт. Возьми. — Не. Уйдёшь.

Я улыбнулась сквозь слёзы. Усталая. Опустошённая. Живая.

— Не хочу.

И правда не хотела.

Я осталась. В его руках. В его запахе. В его семени, растекающемся внутри меня. В этом чёртовом, священном, дикарском «навсегда».

Тело затихло, но кровь всё ещё стучала в ушах. Я лежала на его груди, и его сердце било в мой висок — глухо, упрямо, живо. Его ладонь гладила мою спину, будто проверяя: я правда здесь. Тепло между ног было напоминанием, что мы были не просто близко — мы сливались и трахались как ошалелые.

Он молчал. Только дышал. Тяжело, медленно, с рывками. Я чувствовала, как его член, ещё горячий, медленно выходит из меня, и по коже прошла судорога — как от потери.

— Ещё не уходи, — прошептала я.

— Даже не думал, — отозвался он, с хрипотцой, и сжал меня сильнее. Его ладонь скользнула вниз, к бедру, погладила чуть под ягодицей, словно пытался успокоить ту боль, что оставил сам.

Мы лежали. Голые. С пустотой внутри, которая вдруг стала — тишиной. Не пустотой. А пространством, где можно дышать.

Он поднялся на локте, посмотрел на меня. Глаза были… не мягкими. Нет. Они были дикими. Но в этой дикости теперь не было угрозы — только жажда оберегать.

— У тебя кровь, — прошептал он. Пальцем провёл по внутренней стороне бедра, и я вздрогнула — чувствительно, не от боли.

— Бывает. Грубо было, — я усмехнулась.

Он потянулся за пледом, укрыл нас, прижал меня к себе. Его ладонь оказалась на моём животе — сильная, уверенная, как клятва.

— Я не потеряю тебя снова, — сказал он. — Пусть только кто-то попробует отобрать.

Я молчала. Слёзы пришли сами. Тихо, по вискам, в подушку.

Он не спрашивал, почему. Просто целовал их. Щёку. Лоб. Веко.

Медленно. С верой.

А потом… он снова раздвинул мои ноги.

— Я не насытился, — сказал, почти нежно.

И прежде чем я успела ответить, его язык снова коснулся клитора.

Медленно. Иначе.

Теперь он не завоёвывал. Он почитал.

Я стонала, тихо, всхлипывая. Уже не от страсти. А от близости, которую никто не обещал, но она случилась.

Он вылизывал меня, как будто лечил. Как будто закрывал шрамы. Как будто говорил:

«Ты не одна»

— без слов, только телом.

И когда я снова содрогнулась в оргазме, он не вошёл. Он просто лег рядом, прижался губами к моей голове, и я впервые за долгое время не боялась заснуть. Но перед этим он отнес меня в ванную и долго-долго мыл сам, целовал синяки, оставленные его пальцами. Молча.

 

 

Глава 24

 

Утро пахло им. Его кожей, его сигаретами, его дыханием, которое всё ещё дрожало в воздухе, будто ночь не закончилась, а просто затаилась в углах. Я лежала на спине, укрывшись простынёй до ключиц, смотрела в потолок, не моргая, не думая, — впитывая реальность, которая впервые за долгое время была не бетонной, а тёплой, живой, дышащей. Владимир спал рядом, но не глубоко — я слышала, как его дыхание меняется, когда я шевелюсь. Он был готов проснуться, если я уйду. Даже во сне он держал меня — не руками, внутри себя.

Когда я повернулась к нему, он уже смотрел. В его глазах не было слов — только просьба. Одна. Простая. Настоящая.

— Давай начнём всё с нуля, — сказал он негромко, голосом уставшего человека, который слишком многое потерял, чтобы мечтать громко. — Спокойно. Без войны. Без прошлого. Только ты и я. Наши дни. Наши стены. Наша утренняя тишина. Я сниму дом. Или купим. Или хоть палаткой в лес. Только чтобы ты не жила больше на чужих условиях.

Он говорил это не в стиле героев, которые умоляют. Не — «будь со мной». Он предлагал выход. Без цепей. Без условий. Без плена.

И я молчала.

Молчала, пока сердце не кольнуло — там, где у меня болела Елена. Где болела Марина. Где болела я сама, которую изнасиловали чужими приговорами, сломали законами, затоптали под маской справедливости.

Я вздохнула. Тихо. Словно в последний раз пробовала этот воздух.

— Нет, — прошептала я, всё ещё глядя в потолок. — Не сейчас.

Он не пошевелился. Он знал. Ждал.

— Сначала — он. Я должна. Без этого я не смогу… дышать.

Эти слова были не решением. Они были частью меня. Я могла быть с ним. Могла любить. Могла даже смеяться. Но я не могла жить, пока Виктор ходил по земле и пил дорогой кофе в своём стеклянном офисе, вытирал рот салфеткой и подписывал документы руками, которыми однажды сдал меня в ад.

Он забрал у меня имя. Мужа. Дом. Славика. Марину. Даже мою сестру, чья смерть теперь не казалась мне несчастным случаем. Он уничтожил меня — юридически, физически, морально.

Теперь я начала жить снова.

И я заберу его. По частям. Не сразу. Я не пущу пулю в лоб. Я — Перекуплю людей. Переиначу его схемы. И начну с самого святого, что есть у таких, как он, — денег.

Я села в постели. Волосы упали на плечи. Простыня скользнула по спине. Владимир сел рядом. Молча. Рядом. Не отговаривал. Не смотрел с жалостью. Он просто принял, как принимают диагноз.

— Мы начнём с его бизнесов, — сказала я. — У него три ресторана и куча махинаций. Один бизнес нелегальный. Я уже знаю, с кем говорить.

Пауза.

— Я не буду ломать. Я буду снимать кожу. Медленно. Аккуратно. Юридически. Умно. Он не поймёт сразу. Но когда поймёт — будет поздно.

Владимир кивнул. Он знал — это не месть ради боли. Это — восстановление справедливости своими руками. Это то, что я должна была сделать, чтобы перестать быть выжившей и стать живой.

Он обнял меня сзади. Лбом к затылку. Без слов.

И тогда я поняла: он не просто дал мне свободу.

Он дал мне возможность выбрать, что с ней делать.

***

Я сидела у окна, обняв колени, и смотрела, как город просыпается. Не спеша. Лениво. Как зверь после сытого сна. Мысли скреблись в голове, как мыши за гипсокартоном, а сердце било с той странной, тяжёлой настойчивостью, которая бывает перед признанием.

Он вошёл в комнату тихо, как всегда. Не мешая. Не спрашивая. Просто рядом. Владимир не ждал, что я заговорю, но я знала — сейчас пора.

— У меня есть деньги, — сказала я, не глядя на него. Голос был ровным, но не безэмоциональным. Это была прямота взрослой женщины, которая пришла за своим. — Не просто деньги. Сбережения. Старые. Чистые. Вложенные грамотно.

Он не перебил. Только шагнул ближе. Я слышала, как остановилось его дыхание — на вдохе.

— Мой отец был очень богат, — продолжила я. — Не новориш, не олигарх. Он был старой школы. Земли, инвестиции, заводы. Умелое наследие, выстроенное не на крови, а на хитрости. И он знал, что рано или поздно мне может понадобиться что-то своё, не связанное ни с мужем, ни с фамилией Брагин. Кстати, на хрен его фамилию. Я снова стану Зориной!

Я посмотрела на Владимира. В его лице была тень удивления, но не недоверия. Он чувствовал: я не хвастаюсь. Я открываю щит, а не поднимаю корону.

— Перед самой смертью он оформил всё на другое имя. Через третьи руки. Эти деньги легли в банк в Вене. Не на карточку. Не на счёт. А в золото. Слитки. Привязанные к физическому сейфу. Код доступа — только у меня.

Я усмехнулась.

— И у Виктора никогда не было к ним доступа. Он знал, что они есть, знал, что отец оставил «для дочери», но не знал как. И это жгло его. Именно это, я думаю, его и привлекло во мне тогда. Не я. А возможность однажды дотянуться до неприкасаемого.

Я встала, подошла к Владимиру вплотную, и теперь говорила тихо, но с тем металлом в голосе, который нельзя выковать — только выстрадать.

— Эти деньги теперь будут работать. Не на роскошь. Не на свободу. На месть. Я куплю его людей. Я куплю его долги. Я вложусь в теневую прессу, в прокуроров, в аналитиков, в тех, кто грызёт сверху, не оставляя следов. Я сделаю это не потому, что хочу видеть, как он корчится. А потому, что я обязана уничтожить то, что однажды уничтожило меня.

Он смотрел на меня долго. Сдержанно.

- Порви его, девочка, а я подстрахую.

И я знала: теперь мы играем вдвоём.

И ставки — уже не за выживание.

Ставки — за правду. За возвращённую власть. За меня настоящую.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

 

 

Глава 25

 

Я вошла в зал, как входят в бойню — медленно, в полной тишине, с прямой спиной и голодом в глазах. Там, за столом, сидели мужчины, каждый из которых в своё время пил с ним виски, подписывал с ним бумаги, прикрывал его схемы. Кто-то — по глупости, кто-то — по выгоде. Сегодня они были не за ним. Но и не за мной. Сегодня они были за собой. И я знала это. Не ждала рукопожатий. Не ждала сочувствия. Я принесла не прошлое — возможность. А это всегда весомее.

Местом для встречи Владимир выбрал деловой лаунж — стекло, кожа, холодный кофе и тишина, как в дорогом склепе. Я была в чёрном. Не траур. Не защита. Цвет, в котором кровь незаметна.

— Анна Брагина, — представилась я. Хотя они знали, кто я. Все знали. Только молчали. Кто — из вины. Кто — из страха. Кто — из интереса. Молчание — всегда валюта.

Один из них — седой, с золотыми часами и цепким взглядом — посмотрел на меня с едва заметной усмешкой.

— Я думал, вы растворились где-то после… тех событий.

— Я не растворилась, — ответила я. — Я перегорела. А теперь — пришла собирать пепел. И строить из него.

Они переглянулись. Один из них пригубил воду. Второй перелистывал бумаги. Третий — молчал. Самый опасный. Такие не говорят до последнего.

— Зачем вы здесь? — наконец спросили.

Я разложила папку на столе. Бизнес-план. Чёткий. Стратегически выверенный. Владимир провёл над ним бессонную неделю. Я — бессонные годы.

— Я открываю ресторан. В том же сегменте, где работает Виктор.

Пауза.

— Но с одним отличием. У меня — идея. У него — только деньги.

Некоторые приподняли брови. Я продолжила.

— Я не ищу сочувствия. Не прошу поддержки. Я предлагаю прибыль. Долю в проекте. И выход на аудиторию, которая устала от фальши, устала от «гламура на крови».

Мои глаза встретились с их глазами.

— Виктор — прошлое. Вы это знаете. А я — его конец.

Один усмехнулся. Другой хмыкнул. Но я видела — они слушают. Они оценивают. Деньги не имеют морали. Они идут туда, где пахнет движением.

А я пришла с запахом будущего, в котором Виктор — тонущий остров.

— Вы понимаете, — медленно сказал один из них, — что он не оставит это просто так?

— Я рассчитываю на это, — ответила я. — Я не строю дом. Я разворачиваю фронт.

Тишина повисла над столом, как дым от первого выстрела. Но я не опустила глаз. Не дрогнула. Мне было нечего терять. А значит — они могли мне поверить. Именно поэтому.

Я не пришла просить. Я пришла предложить сделку с тенью — и выйти из неё светом.

***

Я не верила, когда он сказал, что нашёл отчёт. Не потому что сомневалась в Владимире — он мог достать всё, даже то, что казалось давно утонувшим в архивах пыльного забвения. Я не верила, потому что не была готова. Не была готова взглянуть в глаза тому, что так долго жило во мне без имени, без фактов, только болью. Но я всё равно открыла папку.

Пальцы дрожали, когда я листала страницы — гладкие, чиновничьи, холодные. Формулировки были отточены, стерильны, вычищены до автоматизма. "Причина смерти — несовместимая с жизнью черепно-мозговая травма в результате падения." — слова, выверенные до отвращения. Ни эмоции. Ни подробностей. Ни правды.

Не было записки. Не было показаний. Не было даже анализа крови. Ни отпечатков, ни времени смерти, ни фото с места — только схемы. Только штампы. Всё — слишком чисто, как если бы кто-то вымыл не просто комнату, а саму память о том, что там произошло.

Я сидела за столом, склонившись над этими бумажными останками моей сестры, и чувствовала, как внутри медленно нарастает дрожь. Она была — всего восемь. Ребёнок. Светлый, тонкий, с крошечными ладошками, пахнущими кремом с клубникой. Она не могла... она не...

— Это не несчастный случай, — сказала я вслух, сама себе. — Это было убийство.

Когда я произнесла это, во мне щёлкнул какой-то внутренний замок. Как будто я всю жизнь держала запертой комнату, в которую боялась войти. И теперь — вошла.

Владимир позже нашёл его — следователя. Сейчас — седой, обрюзгший, с мешками под глазами, в дешёвой кепке и протёртом пальто. Не герой, не чудовище. Выживальщик. Один из тех, кто гнулся, когда надо, молчал, когда платили, и теперь сам был тенью. Его фамилия стояла в деле Елены. Он подписал заключение. Он закрыл всё, как «несчастный случай». Он убил — словом, подписью, равнодушием.

Я встретилась с ним в кафе на окраине — месте, где пахло старым жиром и дешёвым алкоголем. Он не смотрел мне в глаза. Я тоже не сразу села. Стояла над ним, пока он жевал воздух губами, как рыбина, вытащенная на сушу.

— Я не знала, что в восемь лет дети могут прыгать с лестницы с намерением умереть, — сказала я. — Вы знали? Или вам просто заплатили, чтобы не задавать вопросов?

Он замер. Напрягся. Потом вздохнул. Сгорбился.

— Это было не моё дело, — выдавил он. — Мне сказали оформить. Всё уже было готово. Мы даже на место не ездили. Мне передали бумаги. Я подписал. Я...

— Кто сказал?

— Штаб Виктора. Через старшего. Всё было решено.

Он не сказал больше. Не нужно. Я и так всё поняла.

Мою сестру не спасли. Её не защищали. Её убрали, чтобы она не заговорила. Чтобы не помешала кому-то важному. Чтобы никто не спросил, почему у восьмилетней девочки синяки, откуда у неё страх перед одним взрослым мужчиной. Чтобы не было следа. Ни слова. Ни дыхания.

Только — пустота. И подпись.

Когда я вышла на улицу, мне казалось, что у меня в груди не сердце, а кусок льда с вкраплением пепла. Я не плакала. Я не кричала. Я шла — и чувствовала, как с каждым шагом во мне рождается не ярость.

Холод.

Расчёт.

Цель.

Теперь я знала, что он сделал.

И знала — что сделаю я.

Он передал мне папку не сразу. Долго смотрел в стол, будто взвешивал, имеет ли право дать мне то, что может разрушить не только Виктора, но и самого его — задним числом. Он не извинялся. Он не просил прощения. Только выдохнул глухо:

— Тогда вы были ребёнком. Вы не могли знать, что там случилось. А я — мог. Но не сделал ничего. Потому что мне сказали: не трогай.

И положил передо мной.

Ту самую папку.

С выцветшей лентой. С печатью.

ДЕЛО №1173-Z. Зорина Елена. 8 лет.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Я открыла, как вскрывают тело.

«Тело Зориной Елены обнаружено 14 мая 2002 года в частном загородном доме, принадлежавшем семье Виктора К. Обнаружено в вечернее время на полу в кухонной зоне, в положении на спине, с травмами головы и рассечением подбородка.»

«По показаниям матери Виктора К., в момент инцидента девочка находилась одна. Сама свидетель находилась во дворе. Виктор К. также подтверждает, что в момент трагедии находился на втором этаже. Свидетелей происшествия не установлено.»

«Характер травм: закрытая черепно-мозговая травма, внутричерепное кровоизлияние, множественные ушибы мягких тканей (спина, внутренняя поверхность бедра, плечи), частичные ссадины кожи на локтях и запястьях. Выявлен подкожный гематомный след в области шеи с левосторонней компрессией трахеи.»

«По предварительным заключениям, смерть наступила мгновенно в результате удара тупым предметом по затылку. Наличие следов волочения тела не установлено.»

«Следов борьбы или проникновения в дом не обнаружено.»

«Девочка находилась в одежде домашнего типа: футболка, шорты. Нижнее бельё отсутствовало. Обнаружено рядом со спальным диваном в сложенном виде.»

«Зафиксированы ссадины в области внутренней стороны бедра, мелкие разрывы слизистой...»

«Следователь не назначил дополнительных экспертиз ввиду “отсутствия состава преступления” и по заявлению опекуна о нежелании предавать делу огласку...»

«Гематомы в подреберье, на ключице, за ухом — давностью не менее 4–7 суток.»

«Подногтевые ткани содержат чужеродные биологические включения (эпителиальные клетки), не исследованы.»

«Экспертиза наличия следов биологических жидкостей на теле и белье не назначалась. По заключению следователя — "отсутствуют основания".»

Я продолжала читать, не моргая. Глаза не щипало — они были сухими. Всё внутри меня было сухим. Каменным. Как будто боль вышла раньше, а теперь осталась только точность факта. Лезвие знания.

Ребёнок.

Одна.

В доме, где доверие должно было быть воздухом.

Он был там.

И никто не спас её.

«Официальная причина смерти — несчастный случай. Уголовное дело не возбуждено. Запрос на повторную экспертизу от родственников не поступал. Дело закрыто.»

На последней странице — подпись.

Тонкая, как игла.

Закрыто.

Подписано.

Утверждено.

А я…

Я просто сижу.

С этой папкой на коленях.

С жизнью моей сестры — сложенной в 16 листов.

С её смертью — как штампом в уголке. Ее насиловали, заставляли молчать, а потом убили. И это сделал человек, которого я любила, с которым прожила столько лет, родила ему детей. Боже! Какой слепой я была. Какая я дура!

 

 

Глава 26

 

Я не взяла с собой ни сумки, ни телефона. Только ключ от квартиры, зажатый в ладони, как напоминание: я теперь не пленница, я — свободна. Свободна настолько, что могу войти в его мир сама. Не в тени, не по чужому разрешению, не под наблюдением. А как гостья, как призрак прошлого, вернувшийся за долгами.

На мне было простое чёрное платье. Ни драгоценностей, ни помады, ни вычурности. Только шелк, облегающий тело, как тишина, которую вот-вот нарушит выстрел. Волосы — убраны. Спина — прямая. Взгляд — холодный. В зеркале перед выходом я увидела не женщину, которую сломали. А ту, которую собрали обратно из пепла.

Ресторан Виктора был именно таким, как я помнила его из рекламных буклетов и редких передач: дорогой, стерильный, как операционная. Свет — мягкий, льющийся из скрытых источников. Ткани — плотные, богатые, безупречные. Слишком выверенные, слишком чистые — как маска на лице убийцы.

Меня провели к столику. Я шла между рядами столов, не касаясь ничьих взглядов, но чувствуя на себе каждый. Люди не знали, кто я. Но чувствовали: я здесь не за ужином. Я здесь — за чем-то, от чего даже кухня замолкает.

Он вышел минут через десять.

Виктор.

Всё такой же: дорогой костюм, медленный шаг, безупречно гладкие волосы, сдержанная улыбка, натянутая, как ремень. Он шёл, не спеша, но я знала: он уже понял. Уже почувствовал. Я не пряталась. Не делала вид, что случайно. Я смотрела прямо на него, как прицел смотрит на мишень.

Он остановился у моего столика. Скользнул по мне взглядом, будто оценивая не внешность, а урон. Но я уже была не телом, а ножом.

— Неожиданно, — сказал он, голосом, в котором, как всегда, ничего не дрожало. Только контролируемая вежливость.

— Я умею удивлять, — ответила я спокойно.

Он хотел сесть, но не решился. Стоял. Против света. С тенью на лице.

Я видела, как в его зрачках — едва заметно — пробежала тревога. Он не знал, с чем я пришла. С криком? С угрозой? С пистолетом? Он знал лишь одно: я знаю.

— Интересно, чего ты добиваешься, — сказал он.

— Я уже добилась, — сказала я. — Я посмотрела на тебя. И увидела, как ты живёшь, зная, что я вернулась.

Я не ждала ответа. Он не мог ничего сказать, что стерло бы запах той папки, где была описана смерть моей сестры. Не мог стереть с себя цифры протокола. Подпись судмедэксперта. И отсутствие нижнего белья на теле восьмилетнего ребёнка.

Виктор стоял в полушаге. Неуязвимый. Богатый. Чужой. Он наклонился чуть вперёд, будто в попытке понять, зачем я пришла — и с чем. Он пытался угадать, о чём я думаю. А я думала только об одном.

О ней. О Елене.

Он говорил что-то. Слова звучали правильно. Про еду, про вечер, про то, что «всё можно уладить». Он играл. Играл, как всегда. Я позволила ему. Позволила, чтобы он ещё на миг верил, что держит контроль. А потом просто спросила:

— Ты помнишь Елену? Мою сестру. Помнишь?

Имя прозвучало не громко. Но в этой тишине — оно было как выстрел.

Он вздрогнул. Почти незаметно. Но я увидела. Я видела, как его левый висок вздулся на полудолю секунды, как зрачок дрогнул, как дыхание сбилось — на один такт, едва слышно. Он не ожидал. Не думал, что я произнесу это.

— Это было давно, — ответил он.

И больше — ничего.

Его голос стал другим. Сухим. Небрежным. Защитным. Он не спросил, что я знаю. Не спросил, зачем я это сказала. Он понял. И в этом молчании между нами уже было всё: признание, страх, попытка скрыться.

Он развернулся. Слишком быстро. Слишком резко. Для человека, который якобы спокоен. Его спина выдавала больше, чем лицо. И я смотрела ему вслед с тем холодом, который бывает у женщин, переставших бояться.

- Да, давно…Пора начать вспоминать прошлое, Виктор!

Он не знал, сколько я знаю. Но понял — достаточно, чтобы начать бояться.

А я сидела. Пила воду. И слышала, как в моих венах разгорается ледяное пламя. Теперь он знал, что я помню Елену. Что я жива. Что я вернулась.

И теперь он — в моих руках.

***

Первым был звонок. Без голоса. Без слов. Только шум дыхания — низкий, хриплый, как будто кто-то стоял у трубки с ножом у горла. Я слушала это дыхание, не отрывая трубки от уха, не говоря ни слова. Не потому что боялась — я ждала. Когда человек знает, что ты боишься — он живёт. А я больше не давала жить на моём страхе. Я просто нажала «отбой» и посмотрела в окно.

Утром был мусорный бак. Под моим подъездом. Пылающий, как проклятие. Пахло горелым пластиком, горелыми бумагами, а внутри — будто горело что-то моё. Не важно, что на самом деле — важно, что это было послание. Угроза, написанная не чернилами, а дымом. Соседи переговаривались, морщились, а я стояла на балконе, в халате, с чашкой в руке, и думала только одно: он боится. Он уже боится.

Письмо пришло вечером. Без обратного адреса. Без подписи. Без слов — только фото. Владимир. На парковке. В выходной. С бумажным пакетом в руке. С сигаретой во рту. В момент, когда он расслаблен, когда он думает, что никто не смотрит. Снизу, из-за угла. На обороте — одно слово:

"Береги."

Я не дрожала. Не в этот раз. Я прошла это. Камеры. Тюрьму. Душевую, где били. Карцер, где шептали на ухо, как умру. Я стояла в огне, и теперь должна была в нём остаться — чтобы сгорел он.

Владимир пришёл через полчаса. Он уже знал. Он был, как буря в галстуке: сдержанный, но в глазах — чернота, которую я раньше видела только в своих снах. Он не спрашивал разрешения. Просто начал действовать.

— Новый номер. Под охрану — тебя и квартиру. Никаких прогулок в одиночку. Я поставлю камеру у подъезда. В машине тоже. И пока ты не в безопасности, твои передвижения — только со мной или под наблюдением.

— Он боится, — сказала я тихо.

Владимир посмотрел на меня:

— Он в панике. А это значит — он опасен.

И в этот момент, среди этих планов, инструкций, кодов, я поняла:

теперь началась настоящая война.

Я подошла ближе. Положила ладонь на его грудь — почувствовать ритм. Не сердца. Боя.

— Мы сделали первый шаг, — сказала я. — Теперь я хочу видеть, как он падает.

Пауза.

— Медленно. Со звуком.

Чтобы каждый его вдох — был рыданием.

Каждый шаг — скрипом гробовой крышки.

Каждое утро — как отчёт о приближении конца.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

И он кивнул.

А потом взял меня за руку — и поцеловал мою ладонь.

И это было правильно.

Потому что теперь мы делали это вместе.

И остановить нас уже было невозможно.

 

 

Глава 27

 

Я стояла в дверях нового зала, где всё пахло свежей древесиной, тонкой кожей и обещанием — не успеха даже, нет. Власти. Той самой, которую у меня когда-то отняли, заткнув рот, завалив делами, выбив судом. Той, которую теперь я отвоевала — не телом, а умом. Не кровью, а холодной, аккуратной стратегией.

Это было моё третье пространство. Третий ресторан. И именно этот стал тем, от чего у него наверняка дёрнулось сердце. Потому что я открылась не просто в центре города, а на обломках его бывшего объекта — пафосного, кричащего, вылизанного до глянца, но мёртвого внутри, как он сам.

Теперь здесь были другие стены. Другая музыка. Свет — мягкий, как рассвет после долгой темноты. Столики — из тёплого дерева, с изящными лампами. Меню — авторское, нестандартное, но не кичливое. Уют, в который хотелось спрятаться, даже если ты носишь трёхмиллионный костюм.

Я не просто открыла ресторан.

Я врезалась в его империю, как топор в старую доску. Не со скандалом. Без анонсов. Просто сделала лучше, чище, глубже — и всё его пошло трещинами.

Половина его бывших клиентов — бизнесмены, политики, звёздные жены и продюсеры, — теперь обедали у меня. Не потому что я им угодила. Потому что он им больше не был нужен. Он пах слабостью. А я — силой.

А сильным в этом городе прощают всё.

— Видели, кто зашёл? — шепнул администратор. — Депутат, который раньше у него банкетил. С женой. С охраной.

Я только кивнула. Ничего не сказала. Просто шагнула в зал и прошла мимо столиков, не спеша, с прямой спиной, с тем холодным достоинством, которое не требует внимания, потому что всё внимание — уже на тебе.

Виктор, наверное, в этот момент ломал телефон. Или стену. Или кого-то из своих сотрудников. А может, просто пил — горько, молча, понимая, что это не рынок. Это война. И третий удар — смертельный.

Потому что теперь мой вкус стал важнее его статуса. Мои залы — громче его вывески.

Я села за столик у окна. Заказала чёрный кофе. Вдохнула запах. И впервые за долгое время почувствовала не триумф, нет. А тихое, тяжёлое, взрослое удовлетворение.

Я не забрала у него бизнес.

Я забрала его лицо.

И теперь он впервые узнаёт, каково это — быть в моих ботинках, в моём страхе, в моей изоляции. Только без возможности вырваться.

Теперь — его очередь сидеть в тени.

***

Сначала это было почти незаметно. Лёгкая вибрация в инфопространстве, как дуновение ветра перед бурей: один блог, одно интервью, один скрин в телеграм-канале, где между строк — прицельная пуля. Ни одного имени напрямую. Только аббревиатура. Только «один влиятельный бизнесмен, чьё прошлое связано с криминальными активами начала нулевых». Только намёк на странную гибель ребёнка в далёком загородном доме. Только сухое:

«Скоро будет больше.»

Но я знала — этого достаточно.

Слухи — это не дым. Это яд, который не убивает сразу, а разъедает изнутри репутацию, превращая даже самую прочную броню в труху.

Виктор считал себя неприкосновенным. Он забыл главное: те, кто построен на страхе, рушатся быстрее всех, стоит только один кирпич вытащить из основания.

И я вытащила. Тихо. Чётко. Сладко.

Инвесторы начали задавать вопросы. Банки — отклонять заявки. Финансовые консультанты — сливать встречи. А самые дорогие, самые преданные — начали отписываться, уходить, как крысы с корабля. Только без беготни. Без криков. Молча. Сухо. Юридически безупречно.

А потом пришёл он.

Партнёр. Не главный. Не самый заметный. Но тот, кто держал доступ к документам, которые не входили в отчёты, и к цифрам, которые не отображались в годовой бухгалтерии. У него были серые глаза, руки с обгрызенными ногтями и усталость, которую не скрыть ни за какими часами.

— Я больше не хочу бояться, — сказал он на первой встрече. — И если честно, я не уверен, что он ещё может защитить кого бы то ни было.

Он передал флешку. Простую, безымянную, такую, что её можно было потерять между чеком из аптеки и визиткой зубного. Но я знала — вес её смертелен. Не по массе. По содержанию.

— Там всё, — повторил он. — Офшоры. Наличные переводы через подставные компании. Купленные экспертизы. Закрытые счета на мать, на двух бывших охранников. И самое главное — документы на тот дом. Загородный. Где погибла девочка. Там есть сделки, оформленные задним числом. Договоры, которые не проходили официально. Оплата охраны в день её смерти — наличкой. Я не говорю, что это доказательство. Но если сложить вместе…

Он не закончил. И я не просила.

Я смотрела на флешку в своей ладони, как на осколок сердца, который вернулся обратно в грудь. Мелкий, но настоящий. Острый. Не стерильный. И теперь — мой.

— Почему ты? — спросила я. — Почему именно ты пришёл?

Он выдохнул, будто копил этот воздух десять лет.

— Я видел, как ты смотришь. И понял — ты не остановишься. А я… я когда-то тоже молчал. Когда надо было кричать. Я не хочу молчать больше. Ни за него. Ни за себя.

Я кивнула. Медленно. В этот миг он стал не просто свидетелем. Не просто предателем Виктора. Он стал частью моего суда. Молчаливым, но незаменимым.

Когда он ушёл, я села. Долго держала флешку в руке. Тёплая от пальцев. Хрупкая. Но внутри неё — начало конца. Коды. Счета. Протоколы. Цепочки. А может, и то самое доказательство, которое превратит шепот в приговор.

Теперь у меня было всё.

Слово.

Деньги.

Правда.

И — страх Виктора.

Самый надёжный из всех союзников.

Я всегда думала, что его падение будет сопровождаться громом. Скандалом. Вой. Ударом по асфальту, когда трескается броня. Но всё оказалось не так. Его падение — тихий хруст льда под ногами, тонкий, как трещина в бокале, которая ползёт от центра к краю. И вот — уже не налить, уже не поднять, уже не собрать.

Виктор терял всё. Не разом, а постепенно. Инвесторы исчезали из почты, как будто их никогда не было. Их голоса — когда-то жадные, цепкие, — теперь замолкли, оставляя после себя только автоответчики и формулировки в стиле

«нам не по пути»

.

Его активы — замораживались, словно кто-то за ночь превратил его миллионы в лёд. Один за другим — счета, доли, недвижимость. Сначала — в Латвии. Потом — в Эмиратах. Потом — дома.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Адвокат… Тот, что когда-то закрывал ему дела, как крышки для банок. Личный. Близкий. Верный. Он просто… ушёл.

«В отпуск».

«На неопределённый срок».

И больше не поднял трубку.

Виктор тонул.

И, самое страшное — никто не протягивал руки.

Когда уходит сила — исчезают и те, кто грелся у твоего огня.

Светлана… Светка… Она исчезла за одну ночь. Вечером ещё выкладывала сторис с его яхты, с бокалом, с фильтром. Утром — опустошённая гардеробная, проплаченная аренда в другой город и короткое письмо от юриста:

«Клиентка больше не поддерживает никаких личных или деловых отношений с Виктором

Б.»

Ушла. Без слёз. Без объяснений. Без оглядки.

Как уходит та, кто никогда не любила, но умела красиво терпеть, пока платят.

А он остался. Один. Со своими трещинами. С тенью, которая уже не прикрывала, а душила.

И я знала это. Я чувствовала.

Сидя в своём офисе, среди стекла, дерева, света и тишины, я пила кофе. Крепкий. Чёрный. Горький — как правда.

На мониторе шло интервью. Один из бывших партнёров Виктора, ещё пару месяцев назад клявшийся в лояльности, теперь спокойно рассказывал о «финансовых несостыковках», о «потере доверия» и «недопустимых рисках». Безэмоционально. Деловито.

Как говорят на похоронах, на которые никто не пришёл.

Я не улыбалась.

Не праздновала.

Я просто дышала.

Впервые — не через боль, не через страх, не через кровь.

А через пустоту, в которой рассыпалась его империя.

Это был вкус победы.

Но он не был сладким.

Он был солёным. Как слёзы. Как пот.

Как его конец.

И моё начало.

 

 

Глава 28

 

Я стояла у окна и смотрела, как Вова садится в машину. Его профиль — вырезанный из камня. Он не колебался. Не сомневался. Потому что в этой папке были не просто документы. В ней была вся наша кровь, правда, месть, и, чёрт возьми, справедливость, которую слишком долго называли невозможной.

Во флешке — записи. Счета. Внутренние документы Виктора. Взятки. Чёрная бухгалтерия.

В бумагах — схемы. Свидетельства. Подписи поддельных протоколов.

В приложении — копия отчёта о смерти Елены, с подписями тех, кто должен был защищать, но продавал свою тишину.

Каждая страница — как выстрел.

Каждый пункт — гвоздь в крышку его власти.

Владимир передал всё это в руки тем, кого когда-то знал по оперативкам, по выездам, по ночным звонкам, по огню в глазах, который не купишь. Он знал — кому можно доверять. Он собрал досье так, чтобы его не смогли развалить даже самые опытные защитники Виктора.

— Ты уверен, что они возьмутся? — спросила я накануне.

Он посмотрел на меня долго.

— Уверен, что им будет страшно не взяться.

И он был прав.

Прошло меньше суток. Мне не звонили. Не писали. Не просили ни интервью, ни объяснений. Но я чувствовала, как запускается машина. Как гудит земля под ногами. Как канцелярия поднимает голову. Как реестр начинает шевелиться.

Это было не уличное разбирательство.

Это был закон, в своём настоящем, тяжелом, неподкупном облике.

И теперь Виктору предстояло встретиться не с моим гневом — а с тем, что он придумал когда-то для меня.

Я смотрела на кофе, на треснувшую чашку в уголке кухонного шкафа — и вдруг поняла:

Треснул не только фарфоровый сервиз.

Треснула его броня.

Теперь уже не починить.

Он думал, что достаточно денег, чтобы переписать любую правду.

Но правда вернулась — в печатях, в конвертах, в протоколах,

в тех, кто не стал молчать.

И в нас.

Во мне.

Во Владимире.

Теперь всё происходило не во тьме. А при свете.

На бумаге.

Под присягой.

С подписью.

Он перестал появляться на людях. Его лицо исчезло из хроник, где раньше мелькало каждую неделю. Он не пришёл на конференцию, отменил деловую встречу, а потом и вовсе — перестал отвечать на звонки даже своим. Не потому что испугался суда. Он почувствовал запах собственной крови.

Я узнала об этом не из новостей. Владимир, сидя напротив меня, положил на стол лист с распечаткой.

— Он пытается уехать. Деньги — через Эстонию. Люди — старые, из его круга. Но все боятся.

— Боятся чего?

— Не суда. Тебя.

Он сказал это просто. Без лишнего пафоса. И в этом была сила — я стала для Виктора не угрозой, а приговором. Живым. Необратимым.

— Анна, — он посмотрел прямо, не отводя взгляда, — ты стала его концом. И именно поэтому теперь он опасен. Он не будет бить по счетам. Он ударит по тебе. Если решится. Если успеет.

Я сжала ладони. Он знал, как я ненавижу охрану, сопровождение, коды, закрытые окна. Я только вернулась к жизни — и снова этот страх? Снова стены?

Но я кивнула. Молча. Потому что где-то внутри уже не женщина отвечала, а та, что вышла из карцера и поклялась больше не молчать.

А потом, в ту же ночь, мы сидели вдвоём. Без света. Только настольная лампа, отражающаяся в его часах и в моих зрачках. Я не просила, не умоляла. Но всё, что было между нами — то, что началось с боли и выросло в крепость — теперь звучало без слов.

— Если ты решишь идти, — сказал он, — я пойду с тобой. Не рядом. За спиной. В тени. Я не отпущу тебя туда одну. Больше никогда.

Это было не «я тебя люблю». Это было сильнее. Глубже. Правдивее. Это было обещание. Обет. Вера. То, что не требует свидетелей и аплодисментов.

Я не спала в ту ночь.

Я думала о Елене. О её руках. О том, как я слышала, как она смеялась. Как она молчала, когда боялась.

И я поняла — я не могу не идти.

Не потому что хочу возмездия. А потому что иначе всё, что я пережила — было зря.

— Я буду свидетельствовать, — сказала я утром.

Голос дрожал. Но внутри было твёрже гранита.

— Я скажу правду. Перед всеми. Под присягой.

— Даже если будет больно? — спросил он.

— Особенно если будет.

И в этот миг я поняла: я уже не бегу от прошлого.

Я иду в него. С открытым лицом. С выпрямленной спиной. С огнём, который они хотели задушить.

Но я жива.

И значит — говорить буду я. А молчать — он.

Утро было до странности солнечным. Таким ясным, будто само небо решило быть свидетелем финального акта этой пьесы. Внизу, у зеркального фасада его офисного здания, уже толпились журналисты. Камеры. Плотные люди в чёрных костюмах. Кто-то из зевак снимал на телефон, кто-то смотрел, как на спектакль. Но я смотрела не туда.

Я сидела в машине напротив, в глубине тонированного салона, не касаясь стекла, не двигаясь. Только дышала — будто училась снова. У меня не было желания выйти, не было жажды триумфа. Только тяжёлое, гулкое ощущение, что ты дожила до дня, которого боишься больше всего — потому что он даёт не облегчение, а правду. А правда — не лечит. Она режет.

Виктор вышел из здания ровно в девять. Как всегда — с прямой спиной, с тем самым выражением лица, которое десятилетиями покупало доверие, закрывало сделки, влюбляло, внушало. Он всё ещё был в костюме от Brioni, туфли начищены, походка уверенная. Он даже улыбнулся кому-то — на автомате, как это делают те, кто привык всегда контролировать.

А потом — щёлк.

Не щёлчок камеры.

Щёлк — пластиковые стяжки, резко натянутые на запястьях. Голос:

— Виктор Сергеевич Брагин, вы арестованы по обвинению в убийстве, подделке доказательств, и финансовом мошенничестве.

Он даже не сразу понял. Только когда его повели — резко, жёстко, мимо толпы, мимо телекамер, мимо тех, кто вчера целовал ему руку — тогда лицо его впервые за всё это время стало настоящим.

Я видела, как он обернулся. Не знал, где я. Но искал. Внутренне чувствовал, что я смотрю.

И я смотрела.

Но не как победитель.

Как свидетель.

Как тень той девочки, что лежала в папке на 16 страниц.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Он исчез за дверями машины. Мигалки погасли. Гул толпы схлынул. А я осталась. С пустотой, похожей не на удовлетворение, а на последнюю остановку перед тем, как тебя отпустит боль. Или не отпустит. Никогда.

Я приехала домой молча. Переоделась. Поставила чайник. И только тогда — впервые за весь день — позволила себе выдохнуть. Но не до конца.

Вечером пришёл Славик. Уже не ребёнок. Уже с лицом взрослого, в котором разбивается мир, и заново строится другой — страшный, правдивый.

Он сел напротив. Молча. Плечи сгорблены под тяжестью вины, которую он не совершал. Глаза — с прожилками боли, которую он только начал понимать.

— Мам… он правда…

Я кивнула.

— Да…он посадил меня, избавился…а еще он убил мою сестру.

— Почему ты нам не сказала?

Я посмотрела на него. Не как на сына. А как на мальчика, которому больше никогда не придётся врать себе о том, кого он называл отцом.

— Потому что я и сама не знала. А теперь… теперь мы все знаем.

Он опустил голову. Долго молчал. Потом сказал:

— Прости. За всё, что я не понял. За всё, что не хотел слышать.

Я подошла. Обняла. Не как мать. Как женщина, которая выжила — и теперь не мстит, а учит жить заново.

— Я прощаю. Не потому что легко. А потому что иначе этот круг никогда не порвётся. И тогда он победит. А я этого не позволю. Никогда. Ни тебе. Ни себе. Ни Елене.

В ту ночь я снова не спала. Но не от страха.

От тишины.

Настоящей.

Без Виктора.

Без лжи.

Без цепей.

***

Я не слышала, как судья дочитал последнюю строку. Не потому что потеряла слух, а потому что мир вокруг стал звукоизолированной камерой. Все сидели — ровно, будто тела их были вылеплены из льда, а души давно выветрились. Тишина стояла такая, что казалось — шевельнись хоть кто-то, и скрип скамьи разрежет воздух, как лезвие кожу.

— Признать виновным…

Пауза. Не от сомнений. От веса слов.

— В умышленном убийстве Зориной Елены.

В зале никто не шелохнулся. Ни я. Ни журналисты. Ни даже он.

— В подделке доказательств, повлекшей незаконное осуждение Зориной Анны Викторовны.

И тогда моё имя прозвучало — как стук по металлу.

— В финансовом мошенничестве, отмывании средств, подкупе должностных лиц.

— Наказание — пожизненное лишение свободы.

И точка. Без эмоций. Без крика.

Это был не киношный момент справедливости, это было холодное, точное сведение счёта, где никто не хлопает, не плачет, не кричит «ура». Потому что это не радость. Это чужая смерть, превращённая в бумажный приговор.

Я не встала. Я не покинула зал сразу. Я смотрела — прямо, не моргая — как его поднимают с места. Как надевают наручники. Как встаёт охрана. Как публика пытается не смотреть. Потому что в этот момент Брагин перестал быть человеком. Он стал трупом.

Он обернулся.

Я знала, что он обернётся.

— Ты ещё пожалеешь, что пошла против меня, — прошипел он. Голос — сдавленный, как пар из-под крышки чайника. Не угроза. Не власть. Привычка. Последняя. Жалкая.

Я не ответила. Не потому что не было слов — потому что не было смысла. Его слова звучали, как эхо из глубокой шахты: опоздавшие, ненужные, чужие.

Он больше не был волком.

Не хищником.

Не врагом.

Он был — прошлым.

А я — осталась.

Я жила. Я дышала. Я сидела.

С пустыми руками, с тяжёлым сердцем, но с чувством, что внутри впервые не горит. А просто… тлеет.

Когда зал опустел, я не вышла.

Сидела. Смотрела в пол.

Думала не о нём. О себе.

Справедливость. Такое красивое слово. Устойчивое. Цельное.

Но оно не лечит.

Оно не вернёт сестру. Не протрёт кровь с того деревянного пола. Не заставит сердце Елены снова забиться.

Оно просто — ставит точку.

А после точки — страшное.

Ты остаёшься.

С собой.

И я осталась.

Впервые — не в одиночку.

Но всё ещё учась дышать заново.

 

 

ЭПИЛОГ

 

Утро было таким тихим, что я сперва не поверила в него. Ни крика, ни резкого лязга, ни шагов за дверью. Только шелест листвы, запах черемухи и утреннее солнце, которое касалось плеч, как рука живого человека — не толкая, не толкаясь, а обнимая.

Лена бегала по двору, напоминая мне, как звучит радость, когда она настоящая. Этот звук — звонкий, будто серебряный колокольчик внутри маленькой груди. Она лепила пирожки из песка, собирала крошечные листья, кричала «баба, держи!» и бросала мне воображаемое пирожное из грязи и любви. Её ладошки были в пыли, нос в песке, а глаза — такие, какими, возможно, когда-то были и мои, до… до всего.

Я сидела на старой деревянной лавке под сиренью, обхватив колени руками, как будто это могло удержать всё, что наконец пришло — спокойствие, которого я не ждала, но которое, как оказалось, всё же может быть подарено тем, кто выжил. И я впервые за столько лет не вздрагивала от скрипа калитки. Не думала, что сейчас зазвонит телефон с голосом из ада. Не просчитывала пути бегства. Я просто была.

Рядом стоял Владимир.

Он ничего не говорил. Ему не нужно было. Он смотрел на меня так, как смотрят только мужчины, которые потеряли и обрели. Не захватили, не завоевали, а выстрадали — и теперь держат, бережно, обеими руками.

Он улыбался — тем самым своим чуть искривлённым, усталым уголком губ, в котором всегда прятались и вина, и прощение, и вера. Его тень ложилась на мои босые ноги, и я чувствовала — это не тень страха, это — тень дома. Тень защиты.

Я подняла взгляд. Наши глаза встретились.

— Я думала, что моя жизнь закончена, — сказала я, чуть сев глубже в скамью, как будто слова были весомее тела. — Тогда, в тот день, когда дверь в изолятор закрылась за мной. Когда я поняла, что больше ничего не будет — кроме стен, сроков и одиночества.

Он подошёл ближе, сел рядом. Лена что-то напевала себе под нос. Солнце блестело в её волосах, как в копне золотых нитей.

— Но теперь я знаю, — прошептала я, чувствуя, как под ложечкой поднимается что-то живое. — Жизнь только началась.

Он кивнул. Протянул руку, накрыл мою ладонь своей.

— Ты всегда была сильной, — сказал он. — А теперь у тебя есть для кого жить.

Я посмотрела на Лену — и в груди что-то разжалось. Что-то, что держалось годами. Плотно. Больно. До крика.

Теперь — растворилось.

И осталась только тишина.

Не тюремная.

Не могильная.

А настоящая. Домашняя. Живая.

Тишина, в которой начинается новое.

***

Мы сидели за одним столом, и это был не просто ужин — это было искупление, только без слов, без прощений, без театра. Тёплый свет лампы падал на лица, тарелки, руки, в которых не было ни ножей, ни масок, только вилки, хлеб и вино. Настя хохотала, вспоминая, как в детстве украла у отца пистолет-зажигалку, а потом испугалась и закопала в саду. Старший сын Владимира спорил с ней о том, как готовят рыбу в Италии, а я слушала — и боялась поверить, что мне разрешено быть частью этого звука.

Владимир молчал, как всегда, когда ему хорошо. Только смотрел, как будто ловил в кадр каждый миг — Настю, её смех, как у девочки, не знавшей боли. Своего сына, сдержанного, упрямого, но с глазами, в которых уже не было отцовской тени. Меня — сдержанную, сидящую тихо, будто на чужом празднике, пока не поняла: я не гость. Я хозяйка. Я часть. Я — семья.

Я поймала себя на мысли, которая пришла не с шумом, а с теплом от тарелки в ладонях:

«Вот как выглядит семья. Не та, что в рамке. А та, что удержана сквозь ад, боль, время. Слепленная из пепла. И потому — живая.»

Позже, в другой день, в другом пространстве — мы расписались. Без платья. Без фаты. Без шумной свадьбы. Только я, он и два кольца, простых, гладких, как обещания, которым не нужны слова. Я не плакала. Только держала его за руку, чувствуя, как в этой тишине впервые нет страха.

— Это не начало сказки, — сказала я.

Он смотрел прямо в глаза.

— Это продолжение о тех, кто выжил.

Он кивнул.

— Мы живы. И мы теперь — вместе. Это достаточно.

Я запомню не момент подписи, не звук ручки по бумаге. Я запомню, как он поднял мою руку и поцеловал ладонь, как будто хотел стереть с неё весь пепел — от костров, через которые я прошла. И на этой ладони вдруг стало легко. Как будто теперь жизнь не требует доказательств. Только присутствия.

И я присутствовала. Впервые — в семье. Не по крови. А по выбору.

А выбор — это всегда сильнее судьбы.

***

Я не верила, что это возможно — стоять на земле и не чувствовать себя чужой. Что солнце может не обжигать, а греть. Что камни мостовой под ногами не будут казаться осколками прошлого. Что шум моря — не похоронный звон, а мелодия, к которой возвращаешься внутри.

Мы были в Италии.

В той самой, о которой я когда-то шептала себе под нос, когда стена тюремной камеры давила на спину. В той, что казалась из другой жизни — из сказки, из мифа, из какого-то чужого, вырезанного из глянца мира, куда мне не вход.

А теперь мы здесь.

Терракотовые крыши, от которых слепит глаза. Лаванда на окне, чьё дыхание сладкое, почти пьянящее. Улочки, где даже тень пахнет хлебом, кожей, вином. И — тишина. Не гробовая, не принудительная, а та, что рождается между двумя сердцами, идущими рядом без нужды говорить.

Мы гуляли с Владимиром по рынкам, спорили о вине, ели мороженое, смеялись, когда я капала себе на платье. Я шла босиком по деревянному полу старого дома у побережья и чувствовала — это не сказка. Это заслуженное. Это выстраданное. Это настоящее.

А вечером я сидела на террасе.

Я смотрела на закат. Как в старых фильмах. Только это не был киношный кадр. Это была точка — но не финальная, а полная.

Я дышала. Ровно. Медленно.

И — не чувствовала боли. Не чувствовала тревоги. Не ждала, что сейчас кто-то позвонит, кто-то придёт, кто-то отнимет.

Я просто дышала.

Владимир вышел на террасу, встал за моей спиной, накрыл плечи пледом. Его рука — уверенная, тёплая, молчаливая — легла мне на плечо. Он ничего не сказал. Только склонился к уху, и шепнул, почти касаясь дыханием:

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— Теперь всё будет хорошо.

Я кивнула.

И не потому, что верила. А потому что впервые не нужно было защищаться. Не нужно было держаться.

Можно было просто быть.

С ней. С ним. С собой.

Под этим небом.

Под этим солнцем.

Где больше не тень, а свет.

Где больше не выживание, а жизнь.

***

Я сидела на полу в гостиной, разбирая с Настей мозаику — яркую, как детство, которой мне само́й когда-то не хватило. Она водила пальцем по фрагментам, складывая не картинку — смысл, и вдруг остановилась. Прислонилась ко мне плечом. Потом обняла. Неловко, по-детски.

— Мам…

Я замерла.

Это было не просто слово. Это был мост, выстроенный ею — хрупкий, от сердца к сердцу.

Я не дышала. Только смотрела, как её ресницы трепещут от волнения, как будто она сама боялась, что я не приму.

Но я только улыбнулась. И прошептала:

— Спасибо.

И в тот момент я поняла: я больше не чужая. Я — мама.

Позже, когда она уже спала, свернувшись клубочком, я стояла у окна и держала в руках результат анализа, который жгло пальцы.

Беременность.

Мне — сорок семь.

Сначала было не удивление. Не радость. А страх — древний, животный, как будто тело больше не выдержит, как будто я не имею на это права.

Я дрожала, когда врач, сухая, сдержанная, повела меня на УЗИ.

Я ждала плохого.

Но услышала:

— Всё хорошо. Сердечко бьётся. Срок маленький, но развивается стабильно. Вам просто нужно быть спокойной. У вас будет ребёнок, Анна. И у вас всё получится.

Я не поняла, как очутилась у машины. Владимир сидел за рулём, с кофе в руках. Я вошла, молча положила бумагу ему на колени.

Он прочитал. Замер. Посмотрел на меня — так, как смотрят на что-то невозможное, ставшее явью.

— Ты… серьёзно?

Я кивнула.

Он выдохнул, потом вдруг вылез из машины, распахнул мою дверь и поднял меня на руки, как девчонку.

— Ты… да ты… — он не находил слов. Он смеялся и плакал одновременно. — Ты моя. Ты теперь навсегда моя.

Он кружил меня, и небо над нами тряслось от его смеха. А внутри — у меня дрожало второе сердце. Новое. Маленькое. Живое.

А вечером мы смотрели, как во дворе Славик и его старший сын играют в мяч. Те, кто когда-то были насторожены, теперь хохотали, толкались, спорили, кто лучше забьёт — и потом, не сговариваясь, ушли вместе на баскетбольную площадку.

Я стояла на пороге, в его объятиях, с Настей за руку, и новой жизнью под сердцем.

И думала:

всё, что я прошла — было нужно. Чтобы вот этот вечер случился. Чтобы я была не просто жива. А цела.

Не выжившая.

Счастливая.

P.S.

Всё произошло быстро. Почти буднично. Один звонок. Один сухой голос.

— Брагин Виктор Павлович. Найден мёртвым в камере. Причины устанавливаются.

Тело не выдали.

Официальная формулировка: угроза санитарной безопасности.

На деле — жестокая расплата за всё, что он сделал.

Такой, какую не записывают в протокол, но понимают все, кто хоть раз смотрел в глаза монстру.

Марина плакала. Долго. Горько. По-детски.

Она пришла ко мне в тот же день с внучкой, которую забрала Настя поиграть, глаза опухшие, голос надломленный. Села рядом. Сильно вжалась в подушку. Долго молчала, а потом выдохнула:

— Мне просто… сложно поверить. Понимаешь? Я помню себя маленькой. У него на плечах. Как он нес меня по пляжу. Как он смеялся. Как гладил мне волосы…

Я слушала. Не перебивала. Потому что эта боль — тоже настоящая. Даже если он её создал.

— Я верила ему. Я любила его. Я думала, он… — она захлебнулась.

Я взяла её за руку.

— За фасадом хорошего человека, Марина, иногда прячется монстр.

— Но он был моим отцом…

— И моим мужем. — Я сжала пальцы сильнее. — Но он убил Елену. Он хотел уничтожить меня. Он сотворил зло, которое слишком долго было безнаказанным. Его смерть — не радость. Но она… справедлива.

Марина заплакала снова. Но на этот раз — тихо. Без истерики. Без желания вернуть.

— Я просто… не хочу быть его продолжением.

— И ты не станешь, — сказала я. — Ты уже выбрала — быть собой.

И она обняла меня. По-настоящему. Как женщина, которая поняла, что зло — не всегда в тех, кто угрюм. Иногда оно — в тех, кто улыбается.

А мы теперь знаем.

И больше не позволим ему вернуться — ни в нас, ни в наших детей.

Покой его праху.

Но душа — пусть знает, что в этот раз — не он победил.

КОНЕЦ КНИГИ

24.04.2025

 

 

БОНУС

 

Больница пахла раствором и временем. Не тем, что идёт по стрелкам часов, а другим — вязким, тревожным, как будто ты лежишь не в палате, а в чьей-то ладони, и не знаешь, разожмётся ли она. Я вдыхала медленно, будто училась дышать заново. Воздух был слишком острым, а сердце — слишком хрупким. Словно внутри меня поселилась не только жизнь, но и страх, который затаился под рёбрами, наблюдая.

Я лежала на белоснежной простыне, будто на льду, тонком и предательском. Моё тело, сильное, закалённое всем, что можно было вынести, сейчас предательски напоминало, что ему сорок семь. Что каждый перенесённый удар, каждый ожог, каждая ночь в бетоне — всё это осталось внутри. И теперь, когда нужно было только одно — удержать, не отпустить, — я чувствовала, как оно дрожит, как срывается с краю.

Рядом сидел он. Владимир. Мой камень. Мой берег. Моя стена, которую я отталкивала, проклинала, и всё равно — к которой вернулась, потому что без неё не было смысла. Он не говорил. Просто держал мою руку, с той самой бережностью, с какой держат вещь, в которой — вся твоя жизнь. Он не спал. Его глаза были красными от бессонницы, но в них не было ни капли усталости. Только ожидание. Тихое, яростное ожидание, в котором бился каждый его нерв.

Я смотрела на его лицо, изучала, как будто впервые. В нем не было страха — он прятал его от меня. Но я чувствовала. Он боялся не за ребёнка. Он боялся за меня. За женщину, которая прошла ад и вышла с ожогами, но с прямой спиной. И он не знал — хватит ли мне силы дойти ещё раз. Но он верил. Безоговорочно. Упрямо. Так, как умеют только те, кто больше не способен терять.

Я улыбалась. Чтобы успокоить его. Чтобы дать ему то, чего не хватало мне самой. Чтобы если… если что-то пойдёт не так, он запомнил именно это. Не боль, не страх, не холод пота на висках, а — улыбку. Спокойную. Тихую. Последнюю, если будет нужно. Потому что внутри, за этой улыбкой, пряталась дрожь. Такая тонкая, что её не слышно даже самой себе.

А ребёнок — она — двигалась во мне. Не капризно, не слабо, а как будто знала. Как будто говорила:

«Я здесь. Я держусь. Мы вместе.»

И в этот момент я поняла — она упрямая. Она не сдастся. Даже если я упаду, она выживет. Потому что она — из меня. Из моего пепла. Из моих ран. Из моей любви к нему.

Я закрыла глаза. Не от усталости — от тяжести ожидания. И шептала, уже беззвучно:

«Пусть она живёт. Если не я — пусть она. Пусть будет продолжением. Пусть будет светом. Я уже жила. А она — только начинает.»

Но внутри что-то цеплялось за жизнь. Молча, но яростно. Потому что я поняла: если мне дана эта жизнь — значит, не зря. Значит, надо пройти ещё. Значит, я смогу. Я обязана. И ради неё, и ради него. И ради себя, которую я столько лет боялась любить.

И я дышала. Пока держит руку — я дышу.

Пока в животе шевелится жизнь — я живу.

Пока он рядом — я не сдаюсь.

***

Началось всё внезапно. Словно кто-то одним движением сорвал завесу — и боль вошла в меня, не спросив. Она пришла, как шторм, не по часам, не по сроку, а так, будто всё внутри меня — тело, кровь, кости — наконец решили: «Всё. Пора. Сейчас или никогда.»

Я согнулась, схватившись за край кровати, но пальцы дрожали. Живот сжался, как будто внутри не ребёнок — вулкан, пробуждённый после долгой дремоты. Врач вызвал акушерку. Голоса стали резче. Быстрее. Пространство сдвинулось, и я вдруг перестала различать, где утро, где вечер, где боль, где я.

Владимир влетел в палату как буря, и его глаза в тот миг были шире, чем всё небо над землёй. Он пытался что-то говорить мне — я помню его губы, но не слышала слов. Боль заглушала всё, кроме собственного пульса, бешеного, как у зверя, загнанного в клетку.

Врачи метались. Консилиум. Быстрые шаги. Аппарат пищал. Кто-то что-то сказал — про давление. Про сердце. Про риск. И потом тишина, глухая, как под водой, а из неё — один голос. Холодный. Профессиональный. Без драм:

— Владимир Сергеевич. Нужно выбирать. Мать или ребёнок.

Всё.

Это было как удар по груди. Не мне — ему. Я видела, как он отшатнулся, как будто эти слова не просто пронзили его — они вырвали из него воздух. Он не мог дышать. Он не мог понять. Он просто стоял — большой, сильный, взрослый — и не знал, что сказать, когда мир трещит у тебя в руках.

— Что значит «выбирать»? — его голос прорезал воздух, как лезвие. — Делайте. Всё. Что. Нужно. Чтобы она осталась жива. Она. Вы слышите?

— Но ребёнок может не...

— Я сказал — мать, — выдохнул он. — Её. Если придётся. Только её.

И добавил, уже тише, почти сломавшись:

— Я не переживу, если её не станет.

Я чувствовала, как моё сознание отступает. Не исчезает, нет — просто уходит глубже. В темноту. Вглубь себя. Я слышала, как капает что-то на пол. То ли кровь, то ли его слёзы. Всё стало вязким, как сон. Как смерть.

Я не могла открыть глаза, но я знала: он стоит рядом. Смотрит на меня. И если я уйду — он останется в этом мире один.

И я не могу этого допустить.

Ты хотел, чтобы я жила?

Я проживу.

Ты выбрал меня?

Я выберу нас обеих.

И в ту секунду, когда всё должно было исчезнуть, я зацепилась. За её биение. За его голос. За жизнь. Потому что если я уйду — кто расскажет ей, как звали её сестру? Кто научит её не бояться ночи? Кто скажет ей, что даже в аду можно вырасти и стать светом?

Нет. Не сейчас. Не так.

Я схватилась за воздух. За пульс. За мир, в котором меня ещё держит его любовь.

***

Коридор был слишком светлый. Слишком стерильный. Будто специально создан для того, чтобы всё человеческое — боль, паника, мат — смотрелось здесь лишним. Но мне было плевать. Я сидел, сжав кулаки так, что ногти впились в ладони. И только одна мысль сверлила череп — как сверло, без наркоза:

«Только бы она… сука, только бы вытащили…»

Я больше не молился. Мне не к кому. Я просто смотрел в пол, как в пропасть. И если бы в эту секунду мне предложили выменять свою жизнь на её — я бы даже не спросил цену.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— Мы должны её дождаться. Все. Вместе.

Голос Марины вывел меня из ступора. Я поднял глаза. Настя стояла рядом. Маленькая. В футболке с зайцем и глупыми тонкими косичками, которые я сам заплетал. Она подошла и взяла меня за руку. Мою. Чёртову тюремную руку, с которой кровь счищали десятки лет.

— Мама сильная, — сказала она тихо. — Она вернётся.

И мне пришлось зажмуриться. Потому что в этот момент внутри меня всё треснуло.

Я не имел права показывать. Но глаза предательски горели.

Папа не плачет. Папа держится.

Но папа сейчас на грани, мать его.

Славик сел рядом. Плечом к плечу. Молча. Просто рядом. Илья тоже пришёл. Сел напротив, положил в руки бутылку воды. Ни одного вопроса. Ни паники. Только — мы здесь. Мы с тобой.

А внутри у меня крутилось одно:

«Если я её потеряю, я порву этот мир на куски. Я сожгу всё, что спасал. Я выверну врачей наизнанку. Я… я не переживу. Блядь, не переживу.»

Каждая минута была пыткой. Каждый шаг мимо — как нож по нервам. Я ловил взгляды санитаров, дёргался на каждый звук.

А время текло, как кровь из вены: медленно. Мерзко. С гулом в ушах.

Но Настина рука в моей — удерживала. Её крохотная ладонь, тонкая, как лепесток — держала меня сильнее, чем все наручники на свете.

Я ждал.

И если бы кто-то вышел тогда и сказал: «Она не выжила» — я бы не закричал.

Я бы молча встал. И начал убивать всё, что мешало ей дышать. Даже саму реальность.

Потому что всё, что у меня было — там, за дверью.

И если она не вернётся — этот мир пусть катится в ад.

Дверь. Эта, с чёртовой табличкой «реанимация». Я уже часами жрал её глазами, будто мог прожечь взглядом, заставить открыться, вытащить хоть звук, хоть знак, хоть чёртову тень надежды. Но она молчала. Холодная. Металлическая. Как гроб. И я сидел перед ней, как зверь, которого загнали, но которому всё ещё есть, за кого рвать.

Я не курил. Не ел. Не говорил. Просто сидел. Глаза сухие, кулаки — в кровь. Внутри не было мыслей. Там было что-то древнее, дикое, то, что не умещается в слова. Только один пульс:

живи. Живи. Живи, сука, слышишь…

Когда дверь наконец дрогнула — я встал. Не почувствовал, как. Просто тело поднялось само. Воздух стал плотным, как вода. Я почти не дышал. Врач вышел. Молодой. Усталый. В халате, на котором уже не кровь, а просто метки войны.

Он вытер лоб. Слишком медленно. Слишком спокойно. Я готов был врезать ему, если он сейчас скажет хоть что-то не то.

— Она… выжила.

Три слова.

Три грёбаных слова.

И в этот момент я провалился.

Ноги сдали. Не от слабости. От того, что держать внутри боль больше не нужно.

Я опустился на лавку. Вдохнул. И понял — снова дышу.

Но врач продолжил:

— И девочка тоже. Маленькая. Сильная. Как мать.

Я закрыл глаза. Сильно.

А внутри, как взрыв, без звука:

Обе. Они обе. Блядь, обе.

Я не заплакал. Нет. Я уже не мог. Все слёзы вытекли в те часы, когда она могла исчезнуть. Но внутри… там всё сорвалось с петель. Там разнесло стены. Там родилось новое — такое, что уже не остановишь.

У меня дочь.

У меня есть она.

И я не потерял её. Я вытащил. Мы вытащили друг друга.

Я встал. Подошёл. Схватил врача за плечо, не думая.

— Спасибо, — выдавил. — Только… спасибо.

А потом просто стоял. Смотрел в стену. А в груди пульсировало одно:

Я её не отпустил.

Значит, и она — меня н

е отпустила.

Мы живы. И теперь, чёрт возьми, пусть весь мир охуеет от того, как мы будем жить.

***

Я просыпалась не как человек, а как тень, медленно возвращающая себе тело. Сначала — гул. Не звук, а какой-то подводный гул внутри черепа, как будто сердце билось в ушах, а не в груди. Потом — свет. Он бил сквозь веки, обжигал, как в детстве после темноты. Я не сразу поняла, где нахожусь. Было чувство, что я под водой, но дышу, и это само по себе было чудом.

Я не чувствовала рук. Не чувствовала ног. Только ту самую тяжесть, что приходит после боя. Когда ты победила — но сама в шрамах. В голове медленно выплыла мысль:

«Я жива…»

И сразу же за ней — резкий, обжигающий, почти крик:

— Где она?..

Голос сорвался. Даже не голос — шёпот, вырезанный из крови. Я не знала, услышал ли кто. Я не знала, дышит ли она. Я не знала, родилась ли… Я только знала: если её нет — значит, я зря осталась.

Дверь. Скрип. Тени. И — шаги. Лёгкие. Уверенные. Медсестра. В белом, с лицом, которое я не различила. Только руки — и то, что было у неё на руках.

Свёрток. Маленький. Бело-розовый. Как рассвет. Как прощение.

— Ваша девочка, — сказала она тихо. — Всё хорошо. Живая. Здоровая. Очень сильная.

Она положила её мне на грудь.

И в ту секунду мир разорвался — и собрался заново.

Я почувствовала её вес. Лёгкий, как пёрышко, но в нём было всё. Плач — слабый, цепкий, как первый вдох после долгого удушья. Тепло — будто огонь, который не жжёт, а лечит. Маленькая рука сжалась в кулачок и прижалась к моему сердцу — туда, где оно билось в её ритме.

Я не плакала. Я просто лежала и смотрела на неё.

И в голове было одно:

«Ты — есть. Ты была во мне. Ты прошла со мной всё. Ты — моя.»

Ни одна боль больше не имела значения. Ни шрамы. Ни прошлое. Ни возраст.

Я дышала — потому что она дышала.

Я жила — потому что она родилась.

Я выстояла — чтобы держать её сейчас.

И это было не чудо.

Это была я.

Новая. С неё. Сначала.

Он вошёл в палату тихо, будто боялся спугнуть хрупкое равновесие между жизнью и чудом. И всё равно — я почувствовала его сразу, ещё до скрипа двери, до шагов, до того, как его тень легла на подушку рядом со мной.

Мир остановился.

А потом — наполнился им.

Он не сказал ни слова. Только подошёл, сел рядом, и его ладони коснулись моего лица, как будто он боялся, что я снова исчезну, если будет слишком резко, слишком сильно. Он держал меня не как победу, не как выжившую, а как что-то святое, потерянное и наконец возвращённое.

Потом его губы коснулись моего лба — медленно, горячо, так, будто он этим поцелуем хотел стереть всю боль, все швы, всю реанимацию, весь страх, который проживал в коридоре, жуя молчание.

— Спасибо, — прошептал он. — За то, что осталась. За то, что подарила нам её.

Его голос сорвался на последнем слове, и я увидела, как дрожит его челюсть. Горин, мой Горин — тот, кто держал тюрьму, кто не гнулся под угрозами, кто выносил на себе мой ад и свою вину — сейчас дрожал. Из-за неё. Из-за нас.

Он встал. Осторожно взял её — нашу девочку — на руки. И в этот момент я увидела: он отец. Не просто мужчина рядом. А тот, кто уже навсегда вписан в её дыхание.

Она тянулась к нему, едва ощутимо, как росток к свету. А он держал, как сокровище, забыв, что в нём когда-то была тьма. Он не плакал. Но всё его тело было благодарностью. Живой, невыносимо осязаемой.

Потом подошли дети. Славик. Настя. Илья. Кто-то нерешительно. Кто-то уверенно. И он — Владимир — развернулся, одной рукой всё ещё держа нашу дочь, другой — обнял их всех. Троих. Разных. Сложных. Родных.

И в ту секунду, когда они все прижались к нему, и ко мне, когда мы слились в этом странном, неидеальном, но настоящем сплетении людей, связанных не кровью, а выбором — я поняла. Я больше не разрушена.

Не покалечена.

Не в режиме ожидания.

Я — целая.

Со шрамами. С морщинами. С прошлым, которое больше не режет.

С детьми, которых люблю. С мужчиной, которого выбрала.

С новой жизнью — спящей у меня на груди.

Я не выжила.

Я воскресла.

__________

Сегодня я ставлю точку в истории, которая была рождена из боли, огня, любви и той самой нежности, что прячется за колючей проволокой души.

Книга "Развод. Зона любви" — окончена. и продается сегодня по скидке!

vk.cc/cJwoug

И я сейчас пишу эти строки с дрожью в пальцах и комом в горле, потому что это не просто роман. Это крик, это исповедь, это путь от абсолютного дна — к свету. К любви. К себе.

И если вы плакали вместе с Анной, злились вместе с Владимиром, держались за каждую главу, как за спасение — значит, я всё сделала правильно.

___________________________

Я хочу поблагодарить каждого из вас.

Мои читатели — вы не просто публика.

Вы — кровь этой истории. Ваши комментарии, сообщения, ожидание, поддержка — всё это стало топливом для моей души.

Вы были со мной в каждой тюремной сцене, в каждом шепоте любви, в каждом суде, боли, родах, и в каждой победе.

Спасибо вам. Искренне. До слёз.

Спасибо вселенной, которая когда-то сказала мне: «Пиши».

И я написала. Для вас. Для неё. Для себя.

С любовью. С уважением.

И с верой в то, что за любым «приговором» всегда будет возможность всё изменить.

Ваша Ульяна Соболева

Автор, которая не умеет писать легко —

но умеет писать по-болючему. ????

______________________

ЖДУ ВАС В МОЕЙ НОВОЙ ИСТОРИИ!

НОВЫЙ РОМАН ОТ МЕНЯ

О ПРЕДАТЕЛЬСТВЕ, О БОЛИ, ОБ ИЗМЕНЕ!

Тебе за 40? Тебя предавали?

Ты знаешь, что это такое, когда по душе прошлись грязными ботинками?

Тебе сюда! Мы начнем сначала!

РАЗВОД. В 45 НАЧНУ СНАЧАЛА

 

 

Развод. Шок. Память, стертая на пятнадцать лет назад.

Она проснулась и подумала, что ей тридцать. Что её муж — всё тот же любимый мужчина. Что у них всё хорошо.

Но ему уже давно не до неё.

У него — другая.

А она — словно гостья в собственной жизни.

Светлана — успешный дизайнер, мать троих детей. Женщина, привыкшая держать всё под контролем.

Но одна авария стирает её память. И она думает, что всё ещё любит Вадима.

А он... соглашается притвориться мужем.

Из жалости? Или потому что чувства никуда не делись?

Станет ли ложь правдой? Вернётся ли любовь, если ты не помнишь, как тебя предали?

И сможет ли он снова удержать женщину, которую уже потерял однажды?

История для тех, кто знает, что жизнь не заканчивается в сорок. Она только начинается. С болью. С выбором. С настоящими эмоциями.

Читайте. Проживайте. Помните: каждая из нас может всё начать заново.

Конец

Оцените рассказ «Развод. Зона любви»

📥 скачать как: txt  fb2  epub    или    распечатать
Оставляйте комментарии - мы платим за них!

Комментариев пока нет - добавьте первый!

Добавить новый комментарий


Наш ИИ советует

Вам необходимо авторизоваться, чтобы наш ИИ начал советовать подходящие произведения, которые обязательно вам понравятся.

Читайте также
  • 📅 26.04.2025
  • 📝 326.2k
  • 👁️ 5
  • 👍 0.00
  • 💬 0
  • 👨🏻‍💻 Ульяна Соболева

Глава 1 Я очнулась от ощущения тяжести, будто кто-то навалился на меня всем телом. Мир ещё туманился под полуприкрытыми веками, и я не сразу осознала, где нахожусь. Тусклый свет пробивался сквозь плотные шторы, рисуя смутные очертания незнакомой комнаты. Сбоку, прямо рядом со мной, раздавалось ровное, глубокое дыхание. Чужое, тёплое, непривычно близкое. Тело ломит…почему-то ноет промежность, саднит. Привскакиваю на постели и замираю. Я осторожно повернула голову — и застыла. Рядом со мной лежал мужчина...

читать целиком
  • 📅 23.04.2025
  • 📝 551.4k
  • 👁️ 0
  • 👍 0.00
  • 💬 0
  • 👨🏻‍💻 Таэль Вэй

Глава 1. Бракованный артефакт — Да этот артефакт сто раз проверенный, — с улыбкой говорила Лизбет, протягивая небольшую сферу, светящуюся мягким синим светом. — Он работает без сбоев. Главное — правильно активируй его. — Хм… — я посмотрела на подругу с сомнением. — Ты уверена? — Конечно, Аделина! — Лизбет закатила глаза. — Это же просто телепорт. — Тогда почему ты им не пользуешься? — Потому что у меня уже есть разрешение выходить за пределы купола, а у тебя нет, — она ухмыльнулась. — Ну так что? Или т...

читать целиком
  • 📅 26.04.2025
  • 📝 492.9k
  • 👁️ 9
  • 👍 0.00
  • 💬 0
  • 👨🏻‍💻 Джулия Ромуш

Глава 1 - Господи, Рина, успокойся! Мой отец тебя не съест! - Вика шикает на меня и сжимает мою руку, а я всё никак не могу привыкнуть к этому имени. Арина — Рина. Чёртово имя, которое я себе не выбирала. Его выбрал другой человек. Тот, о котором я пыталась забыть долгие пятнадцать месяцев. И у меня почти получилось. Нужно серьёзно задуматься над тем, чтобы сменить своё имя. Тогда последняя ниточка, что связывает меня с ним, будет оборвана. - Я переживаю! А что, если я ему не понравлюсь? Я же без опыт...

читать целиком
  • 📅 24.04.2025
  • 📝 450.7k
  • 👁️ 6
  • 👍 0.00
  • 💬 0
  • 👨🏻‍💻 Виктория Вашингтон, Екатерина Юдина

1 Мужское общежитие – адское место. К тому же, строго запрещенное для девушек. До сих пор не верилось, что у меня хватило ума сюда пробраться. Вот только, выбора мне не оставили. Совершенно. Если срочно не встречусь с Ним, умоляя прекратить все это, завтра во всех мельчайших подробностях познаю, что такое безжалостный, особенно изощренный конец всему, чему только можно. В первую очередь – мне. Выглянув из-за очередного поворота, я, убедившись в том, что коридор пуст, побежала дальше, стараясь совсем не...

читать целиком
  • 📅 26.04.2025
  • 📝 401.1k
  • 👁️ 0
  • 👍 0.00
  • 💬 0
  • 👨🏻‍💻 Джулия Ромуш

Глава 1. - Сегодня утром на свободу вышел Демьян Суворов по кличке Суровый. Суровый... Слух режет знакомая кличка. Внутри всё сжимается от страха. Мужчина, которого я предала. Мужчина, который ни перед чем не остановится, чтобы меня наказать. Отомстить за предательство. Внутри всё холодеет, стягивает, льдом покрывается. Воздух втянуть не выходит, я как будто в глыбу льда превращаюсь. Подруга скинула ссылку на новостной канал с пометкой "СРОЧНО". Я не думала, что увижу ТАКОЕ. Впиваюсь пальцами в руль, у...

читать целиком